Эльдар Рязанов |
"Ты знаешь, мы были вполне порядочные люди..." (продолжение) |
- И сколько же ты пробыл на фронте?
- С января 42-го по февраль 43-го. 13 февраля - ясный, потрясающий день. Снег искрит, и стоит такая будочка железнодорожная между Белгородом и Харьковом. И со мной рядом стоит комиссар полка, Николай Ефимович. Вдруг мы видим танк, и вспышку, и как мы оба падаем. Он ранен в глаз, а я в ногу. (Николай Ефимович - тьфу, тьфу, тьфу - жив, мы перезваниваемся.) А от опушки леса мы были метрах в четырехстах. И как нас ранило, видела с опушки Верочка Веденина, наша санинструктор. Она меня и тащила на своих женских плечах. Знаешь, при таком ранении очень интересное ощущение, как будто оглоблей ударили по ноге. Не больно, а как бы чем-то круглым, деревянным. Я упал. И вижу, как моя левая нога сама собой ходит, как хвост дракона какого-то. И тут я понял, что ее у меня нету. И увидел себя на костылях, на Страстной площади, у Страстного монастыря, входящего через переднюю площадку в трамвае.
- Так сразу?
- Да, в этот самый миг. Пустоватый дневной трамвай, и две старушки смотрят на меня и говорят: "Какой молодой!" И мне было жалко себя, и гордость была, что я вхожу с передней площадки.
- И как же Вера тебя тащила? Хорошо еще, что ты не очень тяжелый...
- На плащ-палатке. Четыреста метров до леса. Она была белая от изнеможения, день солнечный, жарко. Где-то уже возле самой опушки подбежали еще двое мужиков.
- Она тебя тащила под огнем?
- Абсолютно. Вера нередко звонит мне. И я ей звоню. Она моя возлюбленная дама.
- Она спасла тебе жизнь.
- Она сделала меня тем, что я вот с тобой разговариваю. - Зяма засмеялся. - Смешно это все, смешно. Мы знакомы не первые двадцать лет. А так серьезно никогда не разговаривали. Занятно...
- Я слушаю тебя с огромным интересом!
- Мы с тобой очень много говорили о стихах. Это наша общая страсть. Мы и сошлись на этом, кстати сказать.
- Ко многим стихам приохотил меня ты. Расскажи о встрече с Александром Кочетковым.
- Это был поэт, который принимал участие в гражданской войне на стороне белогвардейцев. Жил в Грузии. Грузины его покрывали. Я встретил его в Тбилиси, в старинной гостинице. Лифт не работал, и мы увидели друг друга на лестнице. Перепутать его лицо с лицом человека какой-то другой профессии было невозможно. Он - поэт. Это было написано на его челе. У него был не лоб, а чело. И не глаза, а очи. Светлые-светлые, голубые, выцветшие очи, очень красивые.
- Сколько ему тогда было лет? И в каком году вы встретились?
- Году в пятидесятом. А Кочеткову было лет пятьдесят пять. И это был ангел. Я пошел за ним, он представился, пока мы шли. Мне нужно было на четвертый этаж, а ему - на седьмой, потому что дом был семиэтажный. Он жил на антресолях, точнее, на чердаке, в каком-то чуланчике. И там его ждала ангелица. Ангел и ангелица, муж и жена. Совершенно той же породы существо, понимаешь? Это производило сильное впечатление. Я каждый вечер после спектакля приходил к нему. Приносил что-нибудь съестное, как бы случайно. Вино какое-то пили. И он читал стихи. "Балладу о прокуренном вагоне" он прочитал во время нашей шестой встречи. Это великое стихотворение. В основе была история, которая случилась с поэтом. Он должен был приехать поездом, который потерпел крушение. Но не поехал. И он представил себе, что бы случилось, если бы он поехал тем поездом.
Нечеловеческая сила, в одной давильне всех калеча,
Нечеловеческая сила земное сбросила с земли.
И никого не защитила вдали обещанная встреча,
И никого не защитила рука, простертая вдали.
С любимыми не расставайтесь... Эта строка стала названием пьесы Александра Володина, а стихотворение вошло в твою картину "Ирония судьбы..." И его знают все, кто хоть чуть-чуть интересуется русскими стихами...
- И тем не менее давай вернемся к разговору о тебе. Итак, ты получил ранение, и после этого сколько ты пролежал в госпитале, что случилось с ногой? У тебя нога своя ведь, не протез?
- Да, своя. Потому что я попал в госпиталь через три месяца после ранения - Белгород был отрезан от континента, от Большой земли.
- И где же ты был все это время?
- Меня несли из деревни в деревню, на станцию Ржаво. Сто километров несли целый месяц восемь баб. По четыре человека на носилки. Это чудовищная эпопея.
- Об этом никто не знает. Я никогда не слышал, что тебя несли восемь баб сто километров.
- У молодых людей сейчас естественное отторжение от воспоминаний о войне. Если оно не изложено художественно. То есть в стихах или в повести. Я сам не всё выношу из военных воспоминаний, если это не написано Василем Быковым, или Виктором Астафьевым, или Борисом Васильевым. Ну, представь себе, лежал я в Белгороде в госпитале, была крошечная комнатка, метра два с половиной. Помещались только моя кровать и табуретка. Я должен был бы лежать в гипсе, но в Белгороде не было гипса. Никаких лекарств, кроме красного стрептоцида. И никаких перевязочных средств. Была шина. Шина металлическая, проволочная, и она выгибалась по форме сломанной ноги. А там выбито восемь сантиметров живой кости, над коленом. Вздохнуть или там чихнуть - не дай Бог, я терял сознание от боли. Я не спал, потому что знал, что умру, если усну. Днем я иногда засыпал. Затем меня перевезли в Курск, там сделали первую операцию. И я был счастлив: ничего не болит, лежу весь в гипсе почти до шеи, кроме пальцев левой ноги. И жуткий голод. Меняю сахар на хлеб, чтобы как-то насытиться. Потом меня привезли в Новосибирск. Там я перенес три операции. В Новосибирске был такой жестокий военный хирург, который говорил, что чем больше раненый кричит на столе, тем меньше он страдает в койке. Мне без наркоза, под местной анестезией он долбил эту кость. Три раза! Негодяй, жуткий негодяй! Я боялся этого! Боль жуткая. Но, действительно, через час уже не так больно, чем когда после наркоза. Потом меня привезли в Москву. И вот здесь были главные операции. Шесть штук. Всего было одиннадцать операций. В общей сложности я пролежал в госпитале четыре года. Выпускали несколько раз, на костылях, а потом я возвращался, потому что только-только начинающее срастаться опять обламывалось. Окончательно я вышел в 47-м. На костылях я был просто виртуоз, должен тебе сказать. Танцевать мог. Что угодно. Шимми, буги-вуги.
- И когда ты отбросил костыли?
- Отбросил костыли? Это в моей жизни будет следующее.
- Нет-нет. Тогда отбрасывают копыта... - уточнил я. - Лежа в госпиталях, ты думал, чем станешь заниматься?
- В Новосибирск часто приезжали фронтовые театры. И однажды в госпиталь приехала кукольная группа. Я лежал в первом ряду как лежачий - нога вперед. И смотрел не столько на кукол, которые слишком резво расправлялись с фюрером - Бог знает, что они с этим Гитлером творили. Я смотрел на занавесочку, ширму. За ней, думалось мне, не видно, как ходят актеры. Театр-то там существует!.. Уже в Москве я пришел к Образцову... (Длинная пауза.)
...Я стоял, откинув костыли, на одной ноге, стараясь не упасть. И Образцов задал мне совершенно идиотский, но с его стороны, в общем, разумный вопрос: "Не знаете ли вы какого стихотворения?" - Гердт засмеялся. "Какого стихотворения?" - "Какое выучили!" Я стал читать, неважно что, я читал длинное стихотворение, комиссия его не знала. После была пауза, очень долгая пауза. Образцов сидит, крутит вихор. Другие тоже сидят. И вдруг кто-то говорит: "Надо, пожалуй, еще что-нибудь". Я говорю: "Хорошо".
- Им просто захотелось послушать первоклассное чтение...
- И что бы я ни прочитал, просят еще. Я читал минут сорок пять, всё, что в голову приходило, потом перешел на монолог Чацкого: "Карету мне, карету".
Потом сказал: "Вы знаете, я устал. Я на одной ноге все-таки". Образцов говорит: "Хорошо. Вы выйдите, мы тут порассуждаем и вас вызовем". Я вышел, закурил. Папироса не попадает в зубы. Потом подумал: "Да ну вас, Господи! Что такое? Там, за дверью, они решают, хороший я или не хороший. Да пошли они!" И помню, собственно, куда их послал... Куда ни пошлешь, все будет правильно. Наконец, оттуда выбежал Сима Самодур и говорит: "Пожалуйста, войдите". Я вошел, и Образцов мне сказал:
"Ну что ж, вы принимаетесь в стаю". Они тогда ставили "Маугли" и разговаривали только на этом языке. В этой стае я пропасся худо-бедно тридцать шесть лет. Верой и правдой служил этому чудному делу. Кукольному театру обязан был многим. Сейчас я о нем слышать не могу. Просто из-за чело- веческого материала, который там скопился, я не принимаю его на девяносто процентов. Ну да Бог с ними! Я их не сужу.
- Ты ушел оттуда сам?
- Я ушел сам, но Образцов хотел, чтобы я ушел. Просил об этом.
- Как говорят, двум орлам в одном гнезде не сидеть!
- Да, и пришлось одному орлу - мне - улететь!
- С театром ты объездил многие страны. И я знаю, что тебя посылали на гастроли на три дня раньше, нежели приедет весь театр. Ты выучивал конферанс - обычно это был "Необыкновенный концерт" на языке той страны, будь то Венгрия, Китай, Египет, я уж не говорю о Швеции или какой-нибудь там Португалии. Мало того что ты выучивал весь текст на языке страны, ты еще узнавал местные новости и сочинял злободневные шутки. Это говорит о том, что у тебя были неслыханные языковые способности. Этого, кроме тебя, сделать никто не мог...
- Ну, это делают очень многие, - великодушно сказал Зяма.
- Ты видел фактически весь мир. Я встречался с тобой кое-где, на каких-то капиталистических параллелях и меридианах. У тебя никогда не возникало чувства жалости, что ты родился в России и именно в это время?
- Я без паузы могу тебе сказать - нет. Никогда. Больше того. Я тогда привык врать, даже без презрения к самому себе, про нашу демократию. Про то, что я живу в совершенно свободной стране. Как только я туда перемещался, я отвечал так: "Да вы что? Господа, какой антисемитизм? Вы что, офигели? Посмотрите на меня!" Я врал упоенно. Я был как бы главный добровольный нештатный агент КГБ во всех этих поездках. Патриот, словом.
- Все мы тогда были, в сущности, рабами. Рабами на длинном поводке, которым разрешались поездки за рубеж. Этакая убогая сытость раба. У меня в фильме "Вокзал для двоих" герои бегут в тюрьму добровольно, сами. Этот эпизод для меня был очень важен. Это символ! Все мы бежали обратно в этот концлагерь. Понимаешь? Возьмем то время и нынешнее время, есть для тебя разница? Рад ты тому, что наступило нынешнее время? В той тюрьме мы оба были привилегированными рабами, нас выпускали за границу, нам давали звания или ордена. Нас выделяли. Но все равно во всех нас гнездился страх, боязнь, что нас в любую минуту могут раздавить, как вошь или комара, прихлопнуть. Ты рад, что ты дожил до другого времени?
- Сегодня я всей силой души ненавижу роптание по поводу того, что не у всех есть деньги на икру. Тогда у всех были деньги на колбасу по два двадцать и надо было стоять сутки в очереди, чтобы "достать" эту колбасу. Я презираю то время. Я презираю свое рабство.
Продолжение следует...