В моей памяти несчетное множество стихов и строчек Евгения Евтушенко, а дома — две его книги, обе с автографами. Ранняя, «Шоссе энтузиастов», подаренная им, студентом Литинститута, моей бабушке-преподавательнице. И последняя, подаренная мне за несколько месяцев до того, как его не стало. «С благословением вашей жизни», — написал он. И добавил: «Дай Бог всего, но лишь того, за что потом не станет стыдно».
Тот прав, кто искренен. Или наоборот: тот звучит искренно, кто настаивает на правоте.
Желание настаивать на своем и угнаться за временем бралось оттуда же, откуда и его яркие манерные наряды. Он стремился выделиться, быть первым, называл себя самым знаменитым поэтом на свете. Отсюда же дружба с первыми лицами планеты, покорение женщин, миллионы поклонников. У него получалось. Получилось. Стал знаком времени, иероглифом нашей истории.
Он создавал стиль эпохи, но и его мировая слава определялась тем, что он посол сверхдержавы, где миллионы обычных людей знают наизусть классические и современные стихи.
Своенравный одиночка, он не мог без общения. Он становился собой в зеркале других.
Для меня Евтушенко в лучшем им написанном — всегда очень живой. И чистый. Эта чистота сегодня устар. (как пишут в словарях). Но и она же имеет прямое и вневременное магическое действие. Горечь от его ухода усиливают мысли о том, каким необычно живым он был до самого конца.
Он не боялся эффектности и одновременно простоты в лозунге и морали, в разговорной интонации, в броской неточной рифме, даже там, где подобная свежесть воспринималась как стенгазетная или самопародийная.
По-моему, ему удавались стихи про женщин — в них обязательно мерцало что-то подлинное, природно-дикарское и недосказанное.
А еще он был добрым, хорошим, отзывчивым человеком. Лозунги могли меняться, но всю жизнь он проповедовал человечность и всю жизнь страстно и жарко старался свою человечность доказывать.
Евтушенко — это не только искренность как эстрадный прием, но и искренность неподдельная, в том числе в любых противоречиях.
Пару лет назад, когда я писал книгу о Катаеве, позвонил Евгению Александровичу, в тот момент обитавшему в Переделкине, чтобы спросить кое о чем. Он начал раздраженно, сказал: мало времени, но вдруг принялся отвечать так щедро, отталкиваясь от каждой незначительной подробности и кружась вокруг нее в пестром головокружительном танце, что проговорили несколько часов. Его словно несла какая-то стихийная волна. Я отменил запланированные дела, вышел из машины и просто шел по улицам, слушая музыку рассказов о Брежневе и Пикассо, Сальвадоре Дали и Альенде, Гагарине и битниках…
Наконец несколько месяцев назад встретились за одним столом на писательском конгрессе Фонда Достоевского.
Ранимый. В броне и одновременно как будто без кожи. Зорко и пытливо заглядывающий в глаза. Желающий общаться.
— Тут девушки хотят с вами сфотографироваться, — наклонился поэт Бахыт Кенжеев.
— Только если каждая наизусть прочитает по моему стихотворению… — категорично отмахнулся жестом рок-звезды, чтобы через минуту смилостивиться, а потом звонко отчеканить: — Бахыт, ты оскорбил Че Гевару! Он был честный человек!
Перстни. Браслеты с камнями. Трость с резным набалдашником. Узорчатый галстук. Клетчатые штаны. Иконописное тонкое лицо.
— У вас красивые штаны! — сказал я, и он, весь просияв, широко белозубо улыбнулся.
Молодой помощник увозил его в инвалидной коляске. В его прощальном взмахе было то ли благословение, то ли упрямое двоеперстие боярыни Морозовой. Казалось, он еще должен пожить. И он, знаю, планировал жить и путешествовать.
Мы договаривались о полноценном интервью, но из долгих бесед осталось не так уж и много слов…
— Вы знали Че Гевару?
— Мы проговорили семь дней… Это была его исповедь о том, как он хотел посвятить себя медицине, но решил помогать людям более широко. В нем было удивительное благородство. Недавно я вспоминал Команданте и написал: «Его отрубленные руки я ощущаю на плече». Я бы сравнил Че с Высоцким.
И Фиделя я хорошо знал, и это я посоветовал ему посмотреть нашу Сибирь. Во время поездки он попросил остановить поезд возле станции Зима, где я родился и о которой писал стихи. У Кастро был смех большого ребенка. Хотелось бы написать о нем роман!
Я многое переосмыслил с годами. Грешил наивностью, но не фальшью. От Кубы не отрекаюсь. Кубинские революционеры, барбудос, свергли Батисту, диктатора. Они ни на кого не нападали, они освободили свою землю. Когда случился Чернобыль, Фидель сказал, что будет лечить пострадавших детей. И лечил бесплатно даже после того, как не стало Советского Союза. Он спас двадцать шесть тысяч детишек! Знаете, что там было до революции? Там были нищенские бунгало… А появились высококачественные медицина и образование. И это в условиях беспощадной изоляции. Кстати, открою вам секрет: во время Карибского кризиса на Кубе не было наших ракет. Сейчас уже можно об этом сказать. Были муляжи ракет. Но с тех пор кубинцев ни разу не тронули.
— Вам важна была слава?
— Я о ней в молодости не думал. Просто хотел писать хорошие стихи. Я не тщеславный эгоист, в чем меня подозревают некоторые. Я старался всегда всем помогать — рискуя и вопреки обстоятельствам, — тем, кто слаб и кого преследуют. Даже Бродский говорил про меня неправду, будто бы я был связан с КГБ и как-то их консультировал на его счет. Я, наоборот, хлопотал за него как мог. И это я через итальянского коммуниста передал письмо в ЦК, призывая освободить его из ссылки. Я очень рад, что мне удалось издать огромную антологию поэзии, и сохранить столько имен, и воскресить забытые, это же целый поэтический мир, десять русских веков, пять томов. Спасибо за книгу о Катаеве, ваше внимание к советской литературе правильно. Она была разная, но так часто прекрасная. Недолюбливаю Улицкую за то, что она походя пнула Фадеева. Якобы он был палач. А что знают о нем, о времени, о том, скольких он защитил и спас? Он и меня выручил. Я уже жил в Москве и на встрече школьников с Фадеевым, когда обсуждали стойкость молодогвардейцев, встал и признался: ужасно боюсь боли и не выдержать пытки. Все зашумели, начались выступления, что меня надо выгнать из пионеров. Но тут Фадеев сказал: «Я вот тоже боюсь шприцев. А кто еще боится?». Ребята засмеялись, поднялись руки…
— А какова та идея, которой вы остаетесь верны?
— Мне кажется важным христианство в его главном значении. Помощь другим людям. А еще в современной литературе мне не хватает прозрачности. Прозрачность — это качество личности. Прозрачный человек уязвим, его можно ловить на слове, высмеивать… И все же это то, что позволяет не утратить человечность. Мы требуем от правительства прозрачности, а где наша?
Совесть важна. Плохо понимаю тех писателей, которые считали себя выше обычной морали. Художник не должен давать себе скидок, делать больно другим, оправдываясь талантом.
Я в последнее время часто повторяю слова Эмерсона, американского поэта: «Любая стена — это дверь». Таков главный урок жизни. Нет безвыходных ситуаций. Все можно решить по-человечески.
Если же вы о так называемой идеологии, то мне близко слово «конвергенция», которое, может быть, звучит не очень красиво. Когда-то его использовал Сахаров. Сближение. Взаимопроникновение. Сочетание идей. Любая партия архаична, потому что ограничивает свободу. Важнее борьба идей или их сочетание.
Увы, конвергенция не получилась, когда можно было сохранить то хорошее, что было в Советском Союзе, но добавить большую свободу и рыночные механизмы. Советская система постоянно подставлялась. Например, Роберт Кеннеди рассказал мне в ванной, включив воду, чтобы не прослушали, что имена Синявского и Даниэля выдало нашим ЦРУ и тем отвлекло мировую общественность от войны во Вьетнаме.
Вы не должны кривиться по поводу Сахарова. Поверьте мне, Боннэр — это совсем не то, что он. Он рассказывал, как в тяжелые годы интеллигентный юноша был отправлен на лесозаготовки, а потом перебирал картошку с полуголодными людьми и проникся их горестями. Он любил простых людей.
— Такое ощущение, что образ Ленина вашей юности теперь заменил образ Сахарова.
— Поймите, Сахаров не был врагом своей страны, и оскорбленность многих тем, что случилось, не должна переноситься на него. Он писал разумные воззвания. Он был не против социализма, а против бюрократии. Его не услышали. Он знал большие секреты, но не сдал, хотя хватало охотников. В 1988 году он полетел в Америку, но молчал обо всем, что могло повредить безопасности нашей страны. Кстати, и его водородная бомба послужила миру. Трумэн хотел нас бомбить, а сахаровское изобретение его остановило.
— Каково это — быть больше, чем поэт?
— По тридцать пять тысяч слушателей приходили на выступления. Вам, конечно, известно, как мне и моим друзьям доставалось от власти. Но вот помню: во время Карибского кризиса позвонил Хрущеву, когда в Москве был поэт Роберт Фрост, который хотел с ним пообщаться. Генсек находился в Пицунде, соединили через 25 минут. На следующий день он с Фростом встретился…
Но это было особенное время везде и всюду. Помню, как такие же тридцать пять тысяч собрали битники в Италии.
— А там что происходило?
— Это был лето 1979‑го, мировой фестиваль поэзии Beatniks on the Beach на диком пляже под Римом, где убили режиссера Пазолини, которого я любил. Он был верным другом и помог мне однажды ночью похитить на свидание дочку одного западного посла. Он хотел меня снять в образе Христа, но из СССР не выпустили на съемки. А на пляже в Италии выступали мы с Алленом Гинзбергом, которого я переводил, с Берроузом, Патти Смит. Анархисты рвались к микрофонам, чтоб меньше американцев выступало!
— Про вас говорят: покинул Родину…
— Я постоянно прилетаю в Россию, езжу по ней бесконечно, недавно в церкви с амвона мои стихи читали, и я был счастлив… Ни за что не покину. А что касается других стран — земля, где много друзей, всегда отчасти твоя.
— Советский Союз можно было сохранить?
— Можно ли было — наклонение сослагательное. Но не надо было его рушить. Слишком многое сделали не то и не так. Когда спускали красный флаг над Кремлем, я стоял на Красной площади и плакал. Тот же флаг, что был над Рейхстагом… Это была трагедия, сотни людей стояли на площади и плакали. И тогда же я написал стихотворение «Прощание с красным флагом». Когда я его читаю, то слезы наворачиваются.
— Что важно при воспитании детей?
— Всего важнее — находить с ними общий язык. Может быть, порой я и сам перед ними виноват. Например, мой Митя закрытый, а я открытый… Знаете, я дружу со всеми своими женами. Моя нынешняя жена Маша сблизила всех моих детей… Как воспитывать детей? Я их, пожалуй, воспитывал финальными строчками из моего стихотворения «Картинка детства»:
И если сотня, воя оголтело,
кого-то бьет, — пусть даже и за дело! —
сто первым я не буду никогда!
Мой отец был геологом, но всю жизнь писал стихи и открыл мне поэзию, благодаря ему я с шести лет читал и писал. И всегда чувствовал его любовь. Родители расстались, когда мама нашла в его чемодане шелковые чулки не ее размера. Но сказала: «Дверь в наш дом всегда открыта». Потом оказалось, они официально не развелись. Развод ему мать никогда не давала. С отцом мы все время общались, он знал: «Женя пишет стихи», а я знал и любил всех его новых женщин и его возлюбленную в черной шляпке, которая подписывалась в письмах ему: «Твоя Ассоль». Мама расцеловала его перед двумя женами в больнице перед смертью…
— А в любви что важно?
— Любовь — это ребенок. Общий ребенок. Кто-то должен уступать. И скучно, если двое одинаковы. Было такое стихотворение «Сон», прекрасное, у Беллы Ахмадулиной. Оно про меня, там ее отношение ко мне. Ее муж Мессерер его потом вычеркивал… Он вообще был такой кухонный контрик.
— Как?
— Кухонный контрик. Когда он на кухне поднял тост за Пиночета, я перестал к ним ходить. Он спрятал, убрал из ее воспоминаний такой эпизод: она встретилась с Набоковым в Монтрё. Он ни с кем не хотел общаться из советских, а ею проникся. Она ему понравилась. И в какой-то момент он ей признался: «Жаль, что я не остался в России». Белла сказала: «Но ведь вы запросто могли погибнуть». — «А может быть, выжил бы. Может, лучше бы я прошел ГУЛАГ. И стал бы совсем другим писателем». Кстати, Набокова я не люблю за холодное сердце, хотя, конечно, признаю. Все мои американские друзья отмечали: он пишет так, как будто хочет им доказать, что лучше их знает английский. И Марк Шагал хотел вернуться, он это говорил мне, когда принимал на вилле на юге Франции. Его домашние неодобрительно это слушали. Но он говорил, что хочет подарить советскому государству свои картины, и даже если их сейчас не разрешат выставлять — выставят потом, лишь бы ему дали домик в родном Витебске, где он мечтал спокойно умереть.
— А какая ваша любимая поэма Евгения Евтушенко?
— «Голубь в Сантьяго». Про жизнь и смерть, и Чили накануне переворота. Ее, кстати, прекрасно перевели на английский.
Не сразу умирает человек,
а по частичкам — от чужих болезней,
таких, как равнодушие, жестокость,
тихонько убивающих его…
А если я умру — то лишь на время.
Я буду всюду. Буду всеми. Всем.
— Когда вы пишете?
— Пишу по ночам.
— Бессонница?
— Нет, я хорошо сплю. Совесть у меня чиста.
— Часто пишете последнее время?
— Последнее время каждый день…