Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Часть 6

Традиционно Малый театр считался «Домом Островского», хранителем русского Духа, русского Слова, и потому раз в два или три года выезжал в Ленинград на гастроли, как говорится, наставить на верный путь и задать тон второй столице.

Слов нет, актеры Малого пользовались огромной популярностью в стране, это было золотое созвездье, гордость русской культуры, и когда весной 1979 года «Красная стрела» подъезжала к перрону Московского вокзала Ленинграда, весь перрон был в цветах. Встречающих — море. Объятиям и лобызаниям не было конца, рябило в глазах от вспышек снимающей аппаратуры.

Обычно Малый играл свои спектакли в Пушкинском, бывшем императорском театре. Аншлаг, за два квартала спрашивали лишнего билетика. На открытие гастролей ждали всесильного Романова, главу области и города, члена Политбюро, имевшего виды на Кремль. Он не смог оказать честь по причине крайней занятости государственными делами, но передал труппе, что непременно прибудет на закрытие.

Последний день гастролей выпал на субботу, а по субботам глава области обычно охотился. После охоты, как водится, финская банька, хороший выпивон. Без гостей уважающее себя начальство и не охотилось, и в бане не любило париться. И надо же, в самый разгар загула мерзейший из помощников напоминает, что, оказывается, «обещались быть на закрытии гастролей Малого театра». Все-таки «Дом Островского», хранитель русского Духа, русского Слова…

Завершал гастроли Малый своей последней премьерой, «Возвращением на круги своя». На сцене царил Толстой-Ильинский. Была уже середина спектакля, когда в царскую ложу ввалился изрядно выпивший Романов со своим гостем, главным комсомольцем страны Тяжельниковым. Не успели удобно усесться в свои мягкие кресла, как дочь Толстого произнесла свою реплику относительно Иисуса. Изрядно охмелевшее начальство навострило уши.

Ильинский-Толстой поднимается, уходит хлопнув дверью. Все замерло в тревожном ожидании. И вот Совесть России возвращается. Стоит в дверях долго, молча, и вдруг бросает в зал свою знаменитую многострадальную реплику.

Изрядно выпивший Романов почувствовал себя лично оскорбленным. И, вспыльчивый по натуре, склонный к припадкам самодурства, подошел к позолоченной балюстраде и крикнул Толстому на сцену:

— Это неправда, вот что я вам скажу! Совершеннейшая неправда! Глупости то, что вы несете!..

— Увы, это правда, — спокойно, с высоты своего величия ответил Толстой-Ильинский и, сев за шахматный столик, обратился к профессору-психиатру:

— Ваш ход, господин профессор.

Скандал! Обе столицы бурно обсуждали подробности. Партийно-государственный аппарат Ленинграда стал на защиту своего лидера. Были приняты соответствующие меры, и когда, завершив гастроли, театр возвращался в Москву, перрон был похож на пустыню Сахару. Никаких цветов, никаких объятий и лобызаний, ни одной занюханной фотокамеры, ни одного собирателя автографов — решительно никого.

Зато Москва торжествовала. Молодцы, островцы! Этого нахала давно пора поставить на место. Романова не любили за чванство, за самодурство, ни для кого не было секретом, что он рвался к высшей власти и был уже в двух шагах от нее. Это было бы катастрофой для страны, а возможно, и не только.

Всю эту историю с гастролями Малого я узнал от Федора Абрамова, который позвонил мне той же ночью. По возвращении труппы я отправился в Малый поздравить актеров с успешными гастролями и, как говорится, отметить вместе это великое событие. Тем более, что в Хельсинки, по слухам, какая-то газета уже успела выступить с заметкой под заглавием: «Новое столкновение Толстого с Романовыми».

К моему величайшему удивлению, театр был погружен в траур. Ночью машина «Скорой» увезла Царева в больницу. Видимо, там, высоко, на уровне Политбюро, что-то произошло. Царев в больнице, Равенских дома, но не подходит к телефону, лежит в депрессии, ругается нехорошими словами. Актеры, которых я встречал в коридорах, старались быстро прошмыгнуть мимо, разыгрывая крайнюю занятость, хотя никаких репетиций в театре не было. Сцена пустовала.

Пришлось пойти к главному «сплетнику» театра, который всегда был в курсе всех событий и с которым у меня были хорошие отношения. Борис Израйлевич Тылевич, администратор Малого, был, по-моему, самый старый и известный администратор в Москве. Он всегда встречал меня, улыбаясь, как подсолнух на солнце, но на этот раз день был хмурый, дождливый и «подсолнух» низко опустил свою шляпку.

Тылевич неумело, как актер-любитель, тоже изображал немыслимую занятость. То он отчитывает кассиршу, то куда-то машину направляет, то висит на телефоне по какому-то пустячному делу.

— Борис Израйлевич, ради Бога, что случилось?

— А фто? — Он к тому же шепелявил.

— Расскажите, что в театре происходит, что это за спешка, что это за траурное настроение?!

Наконец, освободившись от всех дел, плотно прикрыв дверь своей каморки, Тылевич подошел ко мне близко как только мог, посмотрел на меня слезящимися печалью еврейскими глазами и прошептал:

— Дологой мой длуг… Никогда больфе не иглайте ф гофудафтвом ф такие игфы…

Знаменитый ленинградский тогда актер Олег Борисов рассказывал, что как раз в те дни случилось Романову вручать награды и дипломы деятелям искусств Ленинграда. После награждения, как водится, — по бокальчику шампанского. Чокнувшись с Борисовым, Романов вдруг вспомнил и возмутился:

— Как вам нравится эта история! Приезжает Малый театр с пьесой какого-то Друцы, чтобы оскорбить всю Рассею!!

— Но, Григорий Васильевич, это же слова самого Льва Николаевича…

— Мало ли чего старик нес… Не для того мы брали власть в свои руки, чтобы слушать нотации взбрендившего графа… Он же на старости умом повредился, к нему психиатра привозили, я самолично видел того психиатра на сцене…

Малый театр замер в ожидании. Наверху вырабатывалось решение. Пока что спектакль сняли с репертуара. Никто не знал — на время или навсегда. По слухам, министр культуры Петр Нилович Демичев, он же кандидат в члены Политбюро, был нашим тайным союзником, старался защитить спектакль, но силы были слишком неравны. Готовьтесь к худшему, чтобы не попасть впросак, учил нас Отец и Вождь народов. И мы стали готовиться, куда денешься.

Как-то поздно вечером секретарша Михаила Ивановича Царева позвонила и сообщила, что я завтра ровно в девять должен быть в доме на Старой площади. Подъезд, этаж, номер комнаты. Пропуск будет у дежурного офицера.

То, что не Ильинский, не Равенских и даже не Царев, а секретарша Царева позвонила, говорило за то, что решение уже принято и оно отнюдь не в мою пользу.

И настал День, как говорит Святое Писание. Настал Час. Сидим втроем в приемной: Равенских, Ильинский и я. Помощники то входят в кабинет, то выходят, совершенно не обращая на нас внимания, точно бы нас в природе не существует. Наконец, бросили с ходу, не глядя:

— Можете войти. Втроем.

В кабинете было чисто и тревожно, как в операционной. Не хватало операционных столов, белых халатов и видимого инструментария.

— Чаю?

— Недавно бросили. Не пьем.

Шутка Ильинского не прошла. Не до шуток.

— Полагаем, вы все трое понимаете непростую ситуацию, которая сложилась вокруг известного спектакля?

Он не произнес «Возвращение на круги своя», чтобы не марать свой безукоризненный партийный язык библейскими выражениями.

— Понимаем.

— Если коротко, вопрос стоит так: реплика — или спектакль.

Сидим. Молчим. Потом я вдруг заметил, что все трое выжидательно смотрят на меня, точно не троих, а меня одного вызывали. И меня вдруг осенила мысль, что эта троица не впервые встречается по этому вопросу. Сегодня была последняя, решающая встреча. Какая-то неизъяснимая горечь накатила на меня, и померк вдруг день: Господи, да в этой ли стране жил Лев Толстой, для этого ли народа писал он свои книги?!

— Конечно, — услыхал я вдруг свой собственный голос, — я не считаю себя бесталанным человеком, но я не одарен до такой степени, чтобы редактировать Толстого.

— Стало быть, ваша позиция — нет?

— Нет.

— Вы что скажете, Игорь Владимирович?

Актер есть профессия соподчиненная изначально. Что ему скажут, то и делает, творя, разумеется, в рамках предложенного. А потому и актер, и сам театр склонны идти туда, где сила, где деньги, где власть. Пока они чувствовали могучие плечи Иванова, за которым стояли то Фурцева, то Демичев, они охотно шли с нами, играли азартно, талантливо, гениально, но…

Изменилась ситуация. Ветры подули совсем в другую сторону, и мой дорогой Игорь Владимирович, голос которого стал для меня истинно голосом самого Толстого, голос которого я полюбил, как голос отца родного, вдруг тем же самым голосом тихо так, вкрадчиво, прошептал:

— Я человек партии. Куда партия, туда и я.

— Спасибо, Игорь Владимирович. Для нас имеет особую ценность ваше мнение, мнение выдающегося деятеля русского театра. Ваша очередь, Борис Иванович.

Равенских долго собирал на своем пиджаке крошечных чертиков и сдувал их на пол — водилась за ним такая причуда, и те, кто знал и любил этого великого режиссера, с моей точки зрения, относились к этой болезненной слабости с пониманием.

— Как режиссер, отдавший два года своей жизни этому спектаклю, который критика считает лучшей моей работой, я скажу: если вопрос поставлен так: реплика — или спектакль…

— Именно так поставлен вопрос.

— Ну что, тогда я согласен уступить реплику.

— Двое за, один против, — заключил хозяин холодного кабинета. — Вопрос решен. Вы свободны.

В тот же день Царев вызвал к себе суфлера с экземпляром пьесы, по которому шел спектакль, самолично вычеркнул реплику о религии, после чего, мгновенно став нашим союзником, распорядился в тот же день, и еще несколько раз, причем по субботам и воскресениям, сыграть «Возвращение». И сыграли, но, увы, ангел-хранитель покинул нас, это был уже совсем другой спектакль…

В драматургическом искусстве часто бывает так, что можно снять целые гирлянды реплик, и в результате спектакль только выиграет. Бывает, что убирают целые сцены, даже акты — и ничего. Но бывает, реплика — солнечное сплетение, несущая конструкция, золотой крест на соборном храме. Уберешь — и сам храм как бы уже не храм, а так, какое-то красивое строение, в котором можно и то, и другое, и третье…

К тому же лукавый Равенских не сдал свою позицию до конца, он не стал менять мизансцены, чтобы не нарушать хронометраж спектакля. Все осталось как было, только без самой реплики.

Получалась следующая картина. Дочь произносит свою реплику об Иисусе. Ильинский в ярости поднимается, выходит, долго его нет. Волнуются на сцене, волнуется зал. Наконец он входит. Стоит в дверях и молчит. Молчит ровно столько, сколько нужно было бы, чтобы произнести святые слова Толстого. Но — на этот раз не произносит их. Помолчав, спокойно идет, садится за шахматный столик, спектакль идет дальше своим чередом, но…

Но это уже не тот спектакль и, конечно же, не тот Толстой. ОН УСТУПИЛ ВЛАСТЯМ. Москва повалила в Малый. На этот раз ходили смотреть, как Толстому заткнули рот.

Между тем наступило лето, а лето для театров — время гастролей. В Малом царит приподнятое настроение — театр едет на гастроли в Тбилиси. Элита грузинской интеллигенции, конечно же, видела спектакль в Москве, была в курсе всего, и по приезде Малого Ильинского и Равенских тихо попросили сыграть хотя бы один единственный раз вместе с крамольной репликой.

— Грузия берет ответственность на себя. В конце концов, у нас есть в Тбилиси свой кандидат в члены Политбюро, он может иметь собственное мнение по этому вопросу — а почему бы и нет? Он что — Толстого не читал? В школу не ходил? У нас что — запрещен плюрализм мнений?!

Гастроли открывались «Возвращением на круги своя». Середина жаркого лета. Юг, ночь, духота. Идет спектакль. Театр полон так, что яблоку негде упасть. Как говорится, висели на люстрах. Жара, вентиляции никакой. Дышать нечем. А Ильинскому уже под восемьдесят. Дочь произносит свою реплику об Иисусе, Ильинский-Толстой в сердцах покидает сцену, все замерли, оцепенели, ждут.

Наконец, возвращается. Стоит в дверях. Молчит. Раздумывает. Еще постоял, еще помолчал. Один Господь знает, что происходило в те мгновения в душе великого актера. Произносить или не произносить? Ударить или тихо проехать по накатанной колее?..

В глубоком раздумье проходит к шахматному столику, как будто хочет сесть, но вместо этого возвращается в проем дверей, чтобы домолчать. Нет, опять не то. Снова идет к шахматному столику. Садится. Решение, кажется, принято — играем по новой редакции.. Однако и следующей реплики: «Ваш ход, господин профессор» тоже нет. Суфлер орет так, что слышна в зале очередная реплика, но Ильинский ее не берет. Актеры начинают нервничать, тревога передается залу. Наконец Ильинский поднимается из-за шахматного столика, выходит на авансцену. Смотрит в зал невидящими глазами, ибо на старости и слух, и зрение сдали.

— Дорогие мои зрители, — тихо сказал он. — Я старый актер, который совершенно забыл свой текст. Начисто. Надеюсь, вы меня поймете и простите…

Грузины вынесли его на руках. Это был последний показ «Возвращения на круги своя».

Осенью Ильинского выдвинули на Ленинскую премию. Как мне потом рассказывали члены Комитета, обсуждение шло туго, грозя в любую минуту сорваться. Все предыдущие работы актера были отмечены премиями, новых не было.

В критическую минуту представитель ЦК в Комитете по Ленинским премиям распорядился отправить машину в Гостелерадио и привезти пленку с «Возвращением». Слава Богу, успели отснять. После просмотра Тихонов, председатель Комитета, воскликнул:

— Ну это же совсем другое дело!

В постановлении, однако, было написано: «..за работы в театре и на телевидении…» Спектакль уже не шел, к тому же эта неприятная ленинградская история, не говоря уже о том, что просто неприлично было в официальном документе использовать ветхозаветные выражения… Ничего, обойдется. Тем более, что в сущности Москва и так знала, за что Ильинскому была присуждена премия.

В том же году Борис Иванович Равенских умер от разрыва сердца в подъезде собственного дома. Я написал несколько страниц в память великого режиссера, но ситуация была настолько напряженная, что напечатаны они были только много времени спустя, в книге Нины Александровны Велиховой, посвященной Равенских.

А годы идут. Перестройка, распад Союза, парад суверенитетов. Недавно мои друзья из Кишинева затеяли переиздание моих пьес с их хотя бы краткой сценической биографией — афиши, программки, рецензии, документы.

Это нужно было сделать еще и потому, что, как заметил один умный итальянец, если художнику дано пережить свои творения хотя бы на четверть века, он непременно должен к ним вернуться и отблагодарить небеса искуплением старых грехов.

Хоть что-нибудь выправить, хоть что-нибудь отшлифовать. Мир и так полон печали и несовершенства. Если есть возможность заглянуть из одной эпохи в другую, чтобы помочь тому, кого уже нет, почему бы этого не сделать?

За четверть века меняется менталитет, меняется шкала ценностей, меняются клетки в человеческом организме, меняется воздух, меняется оптика, меняется все! Пройдут годы, время снесет все, в том числе и твою ветхую хибару, и если есть возможность хоть чуток ее укрепить, чтобы она не пала первой, забей хотя бы гвоздик, пока рука держит молоток и глаз видит шляпку гвоздя.

Целый год ушел на эту работу, и это был счастливейший год моей жизни. Я успел перевидать всех своих актеров, игравших в моих пьесах, теплое дыхание зрительских залов не покидало меня все это время. Господи, повернуть время вспять, чтобы заново пережить его, одаривать других этой возможностью — что может быть прекраснее на свете!!

Просматривая заново «Возвращение..», я вдруг поразился, как глубоко грустит Толстой о живой природе, о верховой езде, как часто снится ему по ночам Дэлир, его верховая лошадь, друг его последних дней.

И мне захотелось, среди прочего материала о постановках «Возвращения», поместить снимок того самого Дэлира. Где-то у меня был снимок Толстого верхом на лошади, но найти не смог и позвонил в музей Толстого на Волхонке, с сотрудниками которого мы не один пуд соли съели, пока репетировали Толстого в Малом.

Старые друзья тут же откликнулись — достанем, у нас множество снимков Дэлира, но у нас теперь очень строго стало. Позвоните, пожалуйста, нашей директрисе, без ее санкции мы никак не можем, такие у нас теперь порядки. Она будет только завтра.

Звоню на следующий день директору и излагаю свою просьбу. Долгая пауза в трубке. Наконец жесткий женский голос берет меня в работу:

— Господин Друцэ. Вы как будто серьезный и немолодой уже человек. Неужели вы до сих пор еще не знаете, как такие дела делаются?!

— Как они делаются?

— Поначалу та организация, которая заинтересована в снимке лошади Толстого, пишет нам письмо. Мы в ответном письме сообщаем свои условия для заключения соответствующего договора. После того как договор подписан и деньги на наш счет поступили, вы получаете снимок, конечно, на короткий, строго оговоренный срок, и только под гарантии своей организации… Кстати, вы какую организацию представляете?

Я тихо положил трубку.

Воистину Георгий Александрович был прав — этого они никогда не простят.

Ион Друце

Москва, 2001

1109


Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95