Хотя, чу, не будем огульно ругать советскую власть… Белый фирменный конверт из Министерства культуры, исполненный в духе уважения адресату. Господи, неужели?..
И действительно. Некая Марья Яковлевна Медведева, о которой я и слыхом не слыхивал, сообщала, что «Каса маре» на
Что и говорить, я тут же помчался в Главное управление театров, благо оно находилось на Неглинке, в двух шагах от моей Колхозной площади. Премия была скромная, рублей триста или
Марья Яковлевна, очаровательная женщина небольшого роста, ко всем доброжелательная, с коком дымчатых волос на голове, что ей очень шло, спросила, не зайду ли я к вновь назначенному начальнику Главка Георгию Александровичу Иванову, или, как в шутку его тут называли, ГАИ.
— Все-таки без его участия этой премии не было бы…
Чувство благодарности это, как говорится, то, что отличает человека от животного. Я тут же направился к высокой двери, обитой черным дерматином, но то, что я за ней увидел, никак не соответствовало моим представлениям о начальнике Главка союзного министерства.
В небольшой комнатке, метров десять-пятнадцать, с допотопным окном, выходящим на замусоренный двор, за маленьким столиком сидел плотный, могучий в плечах мужик, совершенно лысый, с круглым, как арбуз, лицом, и приветливо улыбался. Правда, временами на его румяном лице вырисовывались мощные партийно-государственные желваки, из чего можно было сделать вывод, что они немало поработали на своем веку.
Не будем, однако, торопиться с выводами. Москва славится своими легендами, на том и стоит. Что до конкретики, встретил меня ГАИ крайне доброжелательно, сказал, что он мой поклонник, видел «Каса маре» с Добржанской в главной роли, и они, в Минкульте, ждут от меня новых пьес. Для того Главное управление театров и существует.
— Что-нибудь пишете?
— Пишу.
— Как закончите, принесите.
Странно, думал я, возвращаясь из министерства, неужели генерал Востоков не всех охватил своими звонками? Или, может быть, в Главном управлении театров плохо работают телефоны и там не расслышали, не поняли, что хотел сказать Востоков? А может быть, всё они расслышали, но сделали вид, что не поняли, о чем речь? Москва не раз таким образом спасала себя и других. Но, конечно, не исключено, что этот странный плотный мужичок принадлежал к той редкой когорте чиновников, которые изредка позволяли себе иметь собственное суждение…
Георгий Александрович Иванов заинтриговал меня, и я стал расспрашивать знатоков закулисной жизни партийно-государственного аппарата. Оказалось, до министерства Георгий Александрович был первым заместителем председателя Гостелерадио, а поскольку самого председателя долго не было, то он как бы и управлял громадным стеклянным дворцом в Останкино.
Должность эта была самым лакомым куском для любителей прославиться на ниве служения социалистической родине. И дело не только в том, что у ГАИ в Останкине кабинет раскинулся на сто двадцать метров, с двумя секретаршами, двумя помощниками и тремя дежурными машинами.
У председателя Гостелерадио был прямой ежедневный выход на правительство, вернее, на Генерального секретаря, большого поклонника голубого экрана… А у кого есть прямой выход на большое начальство, у того, можно сказать, есть все.
Трудно сказать, то ли он чем Генеральному не угодил, то ли дело в том, что слишком завидной была сама должность. А может, просто происходила смена поколений. За глаза Георгия Александровича называли деревенским увальнем, он и в самом деле был похож на деревенского мужичка, одетого в черный костюм и при галстуке. А между тем эпоха мастеров посадок квадратно-гнездовым способом уходила в прошлое, Брежнев выдвинул идею мирного сосуществования. Места деревенских самородков начали занимать утонченные интеллигенты с двумя-тремя иностранными языками, знатоки русской и мировой культуры
В семидесятом году на пост председателя Гостелерадио был назначен Сергей Георгиевич Лапин, образованнейший человек, знавший уйму стихов наизусть, посол Советского Союза в Австрии, а затем в Китае, библиофил, обладавший такими раритетами, что у московских книголюбов дух захватывало.
Сработаться, конечно же, они не могли; Иванову нужно было искать себе другую службу. Нового в этом ничего не было, в Москве чуть ли не каждый день ряд высокопоставленных деятелей скатывались на менее значимые должности, но столица была потрясена тем, как именно был уволен Иванов из Гостелерадио.
По слухам, в первый день своего председательствования Лапин явился ровно в девять и собрал у себя в кабинете руководящий состав. Георгий Александрович припоздал по той причине, что лифт, в котором он поднимался, застрял между этажами. Лифты были импортные, шведские, только что приобретенные за валюту, слесаря, конечно же, русские. К тому же был понедельник, первый день после выходного. А в пятницу, как на грех, была получка. Пока прикидывали, что да как, прошло около часа. Когда Георгий Александрович явился в кабинет своего нового шефа, уставший, взмокший от лифтовой духоты, совещание шло полным ходом.
Опоздавший, говорят, скромно сел на свободный стульчик у двери, чтобы не прерывать совещание, но Лапин мог себе позволить прерывать кого угодно и когда угодно.
— Это еще что за чучело? — говорят, спросил Лапин.
Конечно же, он прекрасно знал Иванова, возможно, еще недавно перед ним заискивал. Кому в ту пору не мечталось мелькнуть в новой шляпе в какой-нибудь информационной программе, чтобы тебя заметил Главный!! Теперь важно было взять реванш, публично унизить того, перед кем недавно заискивал, это же так приятно, это же такая древняя, такая прекрасная традиция на святой Руси, да и не на ней одной…
— С вашего разрешения, я ваш… как бы… первый….. заместитель….
— Именно что «как бы»… А ну, чтобы духу твоего тут не было!!
— Это может произойти только по решению соответствующих органов…
— Это произойдет по моему указанию, — сказал Лапин, — и немедленно!!
Георгий Александрович Иванов поднялся и вышел.
Надо отдать должное его крепкой крестьянской натуре, кажется, белорусского замеса. Ни инфарктов, ни инсультов, ни долгих лежаний в кремлевских больницах. Как говорится, не дождетесь. Сменив стодвадцатиметровый кабинет на крохотную клетушку, без помощников, без секретарш и без машин, он с первого же дня стал собирать вокруг себя команду, ибо, как известно, в политике без команды делать нечего.
Думается, ему приглянулись «Каса маре» и ее автор именно потому, что это было настояно на вольном степном воздухе, все было от земли, из мира пахарей, которые всегда были милы сердцу Георгия Александровича.
Моя вторая пьеса, «Дойна», Иванову не понравилась, в ней был некий бунт против существующих порядков, но, зная, с какой яростью, с какой остервенелостью восстал против «Дойны» Кишинев, он сделал вид, что не знаком с этой новой работой и, чтобы
Причем это был не просто госзаказ. Сам же Иванов был инициатором Всесоюзного конкурса на пьесу из сельской жизни. Таким образом, написанная по госзаказу, пьеса одновременно участвовала и в конкурсе, что открывало ей дорогу на главные сцены страны.
«Птицы нашей молодости» были приняты им с восторгом. Пьеса получила первую премию. И хотя Кишинев буйствовал и против этой новой работы, Иванов добился через Фурцеву, чтобы вопрос о «Птицах» решался только после постановки. А ставить поручили Борису Равенских в Малом театре со знаменитой Нифонтовой в главной роли.
Спектакль удался, он тоже получил первую премию, и Георгий Александрович с супругой чуть ли не каждый вечер ходили в Малый смотреть «Птиц».
В Главке стали поговаривать, что ГАИ любит Друцэ, как сына родного, и Мария Яковлевна, редактор всех моих пьес, большая умница и знаток закулисной жизни театральной Москвы,
— А почему бы вам, Ион Пантелеевич, в разговоре с Георгием Александровичем не упомянуть «Возвращение на круги своя»? Все-таки такая славная, такая нужная пьеса. Ну, не подошла она этим военным — их тоже можно понять. Своя специфика, свои задачи, воспитание молодого бойца и все такое — до Толстого ли им! Но театр от этого не должен страдать…
Спустя несколько дней,
— Трудно сказать, Георгий Александрович, — уныло начал я. — Наш хлеб — хлеб тяжелый, рискованный. Иной раз бывает, что долгие годы по крохам собираешь свое детище, но подвернешься под горячую руку большого начальника — и вылетишь в трубу. И ты сам, и твоя пьеса. Причем не в рабочем порядке, как это обычно делается, а громогласно, с выступлениями в печати, с непременной ремаркой — «Смех в зале, аплодисменты».
— То есть, как это — смех в зале, аплодисменты?! Я не совсем улавливаю, о чем речь.
— Я говорю о моей пьесе «Возвращение на круги своя», посвященной Уходу Толстого из Ясной Поляны.
— У вас есть такая пьеса?!
— Есть.
— Так-так-так… И что с той пьесой случилось?
— Попалась на глаза большому начальнику. И он, выступая в Кремле на
— Речь была опубликована?
— А как же! В «Культуре».
— И кто, интересно было бы знать, эту речь произнес?
— Лапин, Сергей Георгиевич.
Георгий Александрович высоко поднял голову. Лицо стало наливаться пунцовой краской. Огромные ноздри расширись, как два зонтика, жадно хватая воздух, казалось, человек вот-вот взорвется. Но нет. Иванов окончил Щукинское училище, он был хорошим актером, умел владеть собой.
— Скажите, — произнес он медленно, чеканя каждый слог, — мог бы я рассчитывать, что завтра, ровно в девять, когда приду на работу, эта пьеса будет лежать на моем письменном столе?
Он любил играть русских вельмож. И в театре, и в жизни.
— Она будет завтра в девять у вас на столе.
Через несколько дней я уже читал свою пьесу об Уходе Толстого на труппе Малого театра. Восторгам не было конца, а реплика относительно религии была встречена овациями и криками из зала: Борис Иванович, не отдавайте эту реплику прожорливому Главлиту!!
— Спокойно, спокойно, — утихомиривал зал Равенских. — Не отдадим.
Репетиции шли сложно и долго. Ильинскому было под восемьдесят, в таком возрасте текст усваивается трудно. Но Равенских был настойчив.
— Это наша с вами лебединая песня, Игорь Владимирович, — повторял он на репетициях. — Или вам не хотелось бы быть похороненным в гриме Льва Николаевича Толстого?
Ильинский трудно входил в материал. Как рассказывала потом одна из актрис — участниц нашего спектакля, Ильинский постоянно «выплевывал» текст, как выплевывают дети манную кашку, а Борис Иванович терпеливо, как заботливая мать, собирал его в ложечку и клал обратно в рот.
Два года, пока шли репетиции, Ильинский звонил по вечерам. Вздыхал в трубку.
— Должен вас огорчить, Ион Пантелеевич. Не потянем мы это дело. Придется отказаться.
— Что ж, — отвечал я, к тому времени уже хорошо изучивший Ильинского. — Жизнь — она выше искусства. Если нет больше сил, нет никаких больше возможностей, тогда, конечно…
— А почему вы со мной так быстро соглашаетесь?! — возмущался в трубку Ильинский. — На завтра у нас назначены репетиции. Я к ним уже начал готовиться, а вы, вместо того, чтобы поддержать, расхолаживаете!.. Царев — он только того и ждет, чтобы мы друг друга расхолаживали…
По Москве ходили легенды о противостоянии этих двух титанов — Царева и Ильинского. Их междоусобица расколола труппу Малого театра — актеры вечно метались от одного, к другому. Наша постановка оказалась полем, на котором партии заново стали выяснять свои отношения.
Партия Царева утверждала, что никогда «Возвращение на круги своя», со всеми этими крамольными репликами, не увидит света рампы. Не для того, дескать, большевики брали власть в свои руки. Партия Ильинского — Равенских им отвечала: подите домой, выспитесь хорошенько, а потом, на свежую голову, прочтите труд Ленина «Толстой как зеркало русской революции».
Сам Равенских в жизни эту работу не читал, он вообще не любил читать, воспринимал все на слух, но охотно пускал пыль в глаза, зная, что актеры читают еще меньше.
— Борис Иванович, что будем делать, — спрашивал я Равенских, когда мы оставались вдвоем. —
— Ничего, — говорил Равенских. — Мы их возьмем измором… Я их научу читать пьесы, они у меня забегают!! Они у меня таки станут толстоведами!!
Как правительственный театр, Малый обязан был согласовывать с Главлитом любые изменения в том тексте, который он собирался представить широкой публике. Ну а во время репетиций всякое бывает — то одна реплика выпала сама собой, то на ее месте появились две новые. Машинистки театра, как они сами выражались, месяцами не выходили из Яснополянской усадьбы; курьеры без конца гоняли в Главлит и обратно.
Цензоры с великим отвращением каждый раз вычеркивали реплику о религии, я же упрямо, каждый раз, не забывал восстановить ее. В конце концов, перед самой премьерой, ополоумев от этой нудной, однообразной работы,
В фильме «Доживем до понедельника» один московский мальчик в сочинении на тему о том, что такое счастье, написал — «Счастье — это когда тебя понимают». Воистину, устами младенца… До конца своих дней не забуду переполненный, покоящийся в сумерках зал Малого театра. В слабом отражении огней рампы отсвечивают только лица и руки. На сцене царит Толстой-Ильинский. Тишина в театре гробовая. Ни один стул не скрипнет, ни одна программка не зашелестит. Боже, как долго может ждать обезвоженная, иссушенная засухой земля капли живительной влаги….
В доме Толстых играют в шахматы. Лев Николаевич сражается с профессором-психиатром, приглашенным нарочно из Петербурга, чтобы установить, в своем ли уме старик. Вдруг дочь Толстого говорит — вот у Лескова, например, написано, что если бы Христос жил в наше время и проповедовал бы Евангелие в России, то у него, при случае, попросили бы автограф. Тем бы дело и кончилось.
Толстой резко срывается с места и выходит из гостиной, хлопнув дверью. Все замерли в тревожном ожидании — и сцена, и зрительный зал. Сидим — не дышим. И вот Ильинский-Толстой возвращается. Стал в дверях и бросает всему дому, бросает в зал, бросает на всю страну:
— России нужна религия. Я тянул эту песенку и буду тянуть, сколько мне еще осталось жить, потому что без религии в России наступит, на сотни лет вперед, царство денег, водки и разврата!
Полторы тысячи пар рук взмывают с колен, как стая чаек на морском берегу, еще секунда — и зал взорвется овацией, но нет, нет, нет… Птицы застыли в воздухе. Боже, эти наши советские люди, ну как их было не любить! Приученные советской властью следить за каждым своим шагом, за каждым словом, за каждым движением, они, перед тем как выразить свой восторг, подумали — а вдруг мы этим своим восторгом повредим репутации театра? Скажут: ага, вона чем они, голубчики, дышат… Еще, чего доброго, снимут спектакль с репертуара, а вещь такая нужная. Сколько народу смогло бы посмотреть на живого Толстого, послушать его колкие, горькие, святые слова…
Руки тихо, медленно опускаются. Играем дальше.
Спектакль имел огромный успех. Театр был счастлив, мы были счастливы, и вместе с нами торжествовал Георгий Александрович Иванов. Надо думать, он выдержал не один бой там наверху, но сумел защитить и пьесу, и театр. Слухи, правда, ходили разные. Царева и его сторонников видели что ни день на Старой площади. То ли их вызывали, то ли они ходили по доброй воле… Над театральной Москвой в который раз собирались тучи.
Перед первым же представлением позвонили из канцелярии всесильного Лапина и попросили оставить четыре места. Потом еще раза два или три видели Лапина в театре. Равенских рассказывал, что был свидетелем того, как Лапин, с традиционным воплем: «Батюшки, сколько лет, сколько зим!!» — бросился было к Георгию Александровичу, но ГАИ молча прошествовал мимо — этого человека он знать не желал. Конфуза, однако, не произошло, потому что с третьего ряда спешил навстречу Лапину с распростертыми объятиями генерал Востоков.
Итак, «низы» были в восторге, но что скажут там, наверху? От этого зависела судьба спектакля, да и не только его одного. А между тем власти хранили молчание. Вырабатываем решение, говорили более мелкие чиновники, а это, как правило, не обещало ничего хорошего.
Великий мастер закулисных интриг, Михаил Иванович Царев, пребывал в неизменно боевом духе. Битва за реплику Толстого, по существу, только начиналась. В зрительном зале все чаще и чаще стали появляться люди в штатском, как их тогда называли, с каменными лицами. Они приходили смотреть не спектакль, а зрительный зал. Как ни парадоксально, эти каменные лица взвинчивали актеров, спектакль, что называется, взмыл, вышел на главную линию огня, и уж тут актерам полное приволье — а la guerre come а la guerre….
Руководство Малого театра пребывало в глубокой тревоге. Вопреки установившейся традиции, высокое начальство перестало посещать Малый, что было уже само по себе плохим предзнаменованием Единственным исключением был Горбачев, который весь вечер просидел одиноко в правительственной ложе, но Ильинский не придал этому посещению особого значения — ну что там, секретарь по сельскому хозяйству, хоть и член Политбюро…
Мы с Борисом Ивановичем долго ждали в пустом холле театра, ждали, как ждут обычно в суде приговора. Наконец улыбающийся Иванов вернулся, но по его лицу решительно невозможно было угадать, каков приговор. Все-таки Щукинское училище это Щукинское училище..
— Проводите? — спросил.
— Проводим.
Вечер стоял теплый, летний, тихий, но у меня
Георгий Александрович обнял нас, я был не единственный его подопечный и с неподражаемой торжественной печалью в голосе произнес:
— Ну, ребята, этой победы они вам никогда не простят.
Видит Бог, то были пророческие слова.
Да будет тебе земля пухом, дорогой Георгий Александрович.
Ион Друце
Москва, 2001