Этот чистый лист мне оставил Глеб Михайлович Буланников, который плохо понимает, в какой позиции он будет корректен. Я буду писать этот текст, не исправляя ничего, кроме опечаток, не из уважения (коего нет) к методу потока сознания, а из невротичного стремления к честности, с коим ношусь последние месяцы. Не сказать, что я лжец, но нейтральная позиция в этом случае меня пугает ещё больше, потому как честным человеком я себя назвать всё же не могу.
Это, понимаете ли, не социального характера вопрос. Честность, над которой я думаю, относится к той плоскости, которую Сартр определял как бытие-для-себя. То есть здесь первостепенна не социальная прозрачность, а личностная свобода. Честность я мыслю как ключевой фактор свободы.
Исходя из этого я начинаю корить себя за бесчестность (например, я уже раза три нарушил первичную установку — не стирать никаких мыслей; всякий раз причиной был внутренний спор, который в мгновение разгорался от мельчайшего мысленного затыка, когда то, что я думал, резко вступало в противоречие с тем, как я это думал; получался, таким образом, конфликт содержания и стиля, но беда как раз-таки в том, что это вопрос десятой важности, всякий раз выползающий на авансцену) — я ощущаю её как кандалы. И это, наращивая масштабы, приобретает дестабилизирующий характер в рамках всей жизни, потому как свобода в мои годы нужна уже не для праздности, естественно, а для дела, для работы.
Ощущение несвободы от несовпадений (например, содержания и стиля, или нужды и желаний, или физических и духовных стремлений) множит апофатические явления в жизни, порождая ощущения несостоятельности и неудовлетворённости. Вот какой выходит снежный ком, а всё из-за честности — вернее из-за ощущения честности (в этом, кстати, отличный пример воистину метафизической идеи — честности: как социальное явление — она абстрактна, как внутреннее чувство — она конкретна, но конкретное внутреннее обеспечивается внешним абстрактным и без него невозможно, то есть ощущаешь, что врёшь, ты только тогда, когда ты врёшь, — и ощущаешь обязательно: невозможно обмануть себя об обмане; двойная ложь не получится).
Неудовлетворённость тщится (это первое слово, ради которого я закрыл документ, чтобы проверить его значение и удостовериться, что оно вообще существует) разрешиться в сублимации, которая в данном случае выражется в переносе желания в другую плоскость, но всё это фикция, что головой понимаешь прекрасно. Обыкновенно при обострении этого невроза заниматься делом довольно трудно и стоит огромных усилий. Писательство, которое призвано служить способом автотерапии, превращается в каторгу, в татами для внутренних борений. (Здесь я снова не удержался и удалил предложение, в котором пытался подвязаться к началу текста, но оставим это.)
Проповедь птицам. Джотто ди Бондоне
Моё сознание в своей целокупности представляет сейчас пульсирующий фонд мыслей, которые хороши и занятны вне этической рамки. Если бы я заходил внутрь себя без этических оценок, я был бы чрезвычайно исполнительным и эффективным роботом (каким, возможно, на время стать было бы даже хорошо). Однако я слежу за самим собой, как за последним маньяком на тайном этапе, и всё время его одёргиваю, его — себя — осуждаю. И занимаюсь при этом делом, которое презираю. То есть понимаете: я ненавижу говорить о себе. Мне в этом смысле нравится установка Черчилля, что-то в духе: всегда относись серьёзно к тому, что ты делаешь, и никогда — к самому себе. Я не люблю говорить о себе. Я презираю людей, которые любят говорить о себе, преувеличивать свою значимость, приукрашивать свои заслуги. И при этом при всём, обессилев в попытках внутреннего переворота, я не могу сойти с места и вынужден производить такие вот кровопускания — писать текст за текстом о себе, о внутренних процессах, силясь объяснить их — себе в первую очередь — и надеясь, что в один из таких текстов попаду случайно в артерию — и хлынет алая и горячая, да вместе с гноем и всякими отложениями выйдет, изойдёт.
Можно ли относиться к этом как к шагу? Вот это действительно вопрос. Я — понимая прекрасно практически нулевую общественную ценность таких текстов — полагаю, что для собственного спасения они лучше молчания, потому что служат как минимум отдохновением. Толстой говорит: если можешь не писать — не пиши. Соответственно, пиши, если не можешь не писать. А вот как поступать, если не можешь писать и если можешь писать? Всё же опять сводится к честности (я не специально, само кольцуется). Смысл максимы Толстого в том, чтобы не врать себе. Лучше не писать — если писать от праздности. Можно ли сказать собаке с вывихнутой задней лапой: если можешь не ходить — не ходи. Может ли она «не ходить»? Это идиотская постановка вопроса. Она не может ходить. Нужно ли ей ходить? Вне всякого сомнения. Можно ли что-то сделать с этим? Можно ли восстановить эту способность? Да. И сделать для этого надо всё. Ходить на трёх, терпеть боль, содержательно стоять — и выдержать произвол врачей, которые всегда чего-то лечат.
Талгат Иркагалиев