Замечательный русский писатель Дмитрий Сергеевич Мережковский допустил в конце жизни две крупные ошибки — взял деньги Муссолини и поддержал Гитлера. Естественно, этого было более чем достаточно для его «отмены». Узнав о радиовыступлении мужа, в котором он назвал движение Зверя по Европе «Святым Крестовом походом против большевизма», Зинаида Гиппиус сказала коротко: «Это конец». Гиппиус была умной женщиной и быстро определила ошибку супруга как непростительную.
С исторической дистанции хотелось бы рассматривать ошибку Мережковского как панк-жест, как намеренную чёрную кляксу на биографии, которая через поколения, эпохи, режимы будет отпугивать массы, движимые эмоциями. Близкие к писателю люди сообщали, что в конце жизни (а умер он в конце 1941 года) он разочаровался в «освободительной миссии» Рейха, и это, конечно, было бы естественно. Тем не менее, в истории сохранился акт репутационного самоубийства Мережковского: он лёг в сырую парижскую землю и поставил на себе крест.
Интересно, как по-разному сюжет договора с чёртом разыгрывается в разных ситуациях. Мартину Хайдеггеру мир будто бы всё-таки простил членство в НСДАП, но он, с одной стороны, немец, с другой, масштаб интеллектуального наследия всё-таки перевесил бы, будь он хоть евреем. Похожая ситуация с Гюнтером Грассом, который воевал в рядах СС семнадцатилетним недорослем или с Лени Рифеншталь, которая женщина, и всякое бывает, понимаете ли. Чуть ближе по типу к Мережковскому история норвежского писателя Кнута Гамсуна (который даже свою Нобелевскую премию передал Геббельсу), но это только на первый взгляд. Гамсун не был эмоционален, не тяготился болью захвата своей страны Антихристом — он поддерживал фюрера принципиально и последовательно. Гамсун позволял себе не соглашаться, спорить с Гитлером, критиковать отдельные решения, но он ясно видел все кровавые реки и, что самое главное, не отрёкся — даже после окончания войны продолжал называть Гитлера «борцом за права народов». В тюрьму Гамсун не попал только из-за возраста, зато попал в психбольницу. Никуда от себя не делся. И даже с этим набором Гамсун не перестал быть хорошим писателем (я тут ссылаюсь на чужие авторитетные мнения) — художественные заслуги перевешивают чёрный принцип.
Я это всё к тому, что ошибку Мережковского совершенно бессмысленно судить сегодня, как и вчера. Глупо и скучно пытаться протолкнуть ладную фигуру этого писателя в этическое окошко. Книжка про Данте отличная, а то, что её проспонсировал Дуче (которому, нечего скрывать, Дмитрий Сергеевич пел дифирамбы в личных письмах) — плохо. Но два эти факта не связаны напрямую. Брать деньги у фашиста сегодня — это очевидное непотребство. Брать деньги у фашиста в тридцатые годы прошлого века — это business as usual. И главное: творчество и масштаб личности Мережковского не просто перекрывают его отчаянное (от отчаяния, то есть) очарование диктаторами, но и восходят над общим пейзажем Серебряного века.
Это грандиозная роскошь русской культуры — возможность задвигать таких авторов, как Дмитрий Мережковский, в чисто второстепенных и необязательных. Думаю, что для любой другой национальной литературы такой писатель стал бы бесспорным золотом, вошёл бы, как минимум, в первую пятёрку. Я смиренно соглашаюсь с Набоковым и его пятёркой (Пушкин, Гоголь, Толстой, Тургенев, Чехов) — с чем тут спорить? — но если сокращать ракурс до Серебряного века, то Мережковского точно необходимо называть не через запятую, едва не запамятовав, а в первую очередь — как семя, как предтечу, как первого и последнего, дерзнувшего пойти с голыми руками на богов и титанов.
Историософия — это просто слово, которое невольно ограничивает текст Мережковского, не нужно цепляться за это, строго говоря, жанровое определение. Мережковский — возможно, менее талантливый художник, чем Толстой (хотя я и в этом не уверен, возможно, грандиозная природа Льва давно не позволяет давать ему сколько-нибудь осмысленные оценки), но он более широкий, размашистый мыслитель и более храбрый человек. После «Войны и мир» Толстой пытался откатиться до Петра I, осмыслить роль и фигуру первого императора, но не пошло и не вышло. Без доступа к живому свидетелю Толстой работать не смог. Мережковский легко прыгает по эпохам: то озирается в арианской базилике IV века, где лицемерно ухмыляется от христианской экзальтации Юлиан Отступник, то подслушивает разговор герцога Моро и герцогини Беатриче с помощью Дионисиева уха, то напролом вваливается в беседу царевича Алексея с Лейбницем. Сложно найти более бесстрашного перед творческими вызовами писателя. И столь же решительно и самонадеянно Мережковский подходит к выговорам и приговорам — людям, эпохам, идеям. Необходим по-настоящему стройный рассудок и литературный гений, чтобы в трёх невероятной красоты позициях изобразить судьбу целого христианства, на ощупь выявить его разломы и залить их златом. Автор разбирается со своей верой и попутно распускает вековые, тысячелетние зажимы. Его задача — расчистить дорогу для Третьего завета — для этого всю историю надо дешифровать, деконструировать и пересобрать. Подготовка к довершению апокалипсиса для Мережковского сродни воспитанию свадебных голубей.
Не вполне ясно, почему Мережковский и другие религиозные мыслители закрыли глаза на настоящий Третий завет, но тонкое предощущение раскрытия было очень верным. Я думаю, что с выведением «третьего» Мережковский ошибался всегда — методологически — как с заветом, так и с рейхом. Главное, что писатель сформулировал в своих романах: истина имманентно пребывает внутри первых двух — естественных — ступеней; внешне эти ступени находятся в бинарной оппозиции, но это видимость, и если второе осознает себя развитием первого, то напряжение снимается, сюжет разрешается; для излияния в истину «третий» путь должен быть не революцией, а реставрацией, разрешающей прошлые противоречия и устраняющей приставшие химеры. В противном случае получается адопись — когда под верхним «положительным» слоем образа кроется дьявол. То есть бинарная оппозиция должна сложиться внутрь себя, а не свалиться в сторону.
Мережковский это сформулировал, подарил это нам, а сам, как мученик, срезал всё с себя и пошёл с диверсией к чёрту. По пути умер, сражённый апоплексическим ударом. Занимается заря его имени.
Талгат Иркагалиев