Ровесник революции, выпускник ИФЛИ (Москва), в
— В начале XX столетия, в «серебряный век» очевиден был расцвет русской мысли. Григорий Соломонович, существует ли русская философия ныне?
— Нет, корни подрыты слишком основательно. Однако частицы нашей национальной философии есть в филологических трудах Аверинцева, а недавно погибший поэт Александр Сапровский оставил нам прекрасное эссе об Иове. Это кусочек философии, по-моему, уровне «серебряного века». Есть и иные интересные опыты.
В чем особость нашей философии? Острое чувство кризиса современной цивилизации, тяготение к целостности и знанию, большой удельный вес религиозных (по сути) проблем и самостоятельная их трактовка. Думаю, решение в этом духе идет, но крупных результатов, вроде творений Бердяева или Флоренского пока (пока!) нет. Я-то формулирую это в фразе: думайте о Боге, говорите по-русски — вот и получится русская культура.
— Однако Бердяев говорил, что культура есть неудача человечества, что следует создавать прекрасную жизнь, а не прекрасное искусство.
— Бердяев склонен к гиперболам. Мы в нашей стране чересчур хорошо увидели, что значит разрушение культуры. Надо осторожно отнестись к таким максималистским лозунгам. Культура отмечена и волей к высшему, божественному совершенству, и человеческой беспомощьностью. Это сочетание Божией искры с неизбежным людским искажением. Чтобы непосредственно ощутить искру, исходящую из целостности бытия, надо выйти за рамки своей культуры. Выйти можно и вверх, и вниз. Или подняться к уровню великих мистиков, которые не считались со словами, ибо чувствовали нечто помимо слов, или опуститься до уровня скота. Итак, реальная жизнь человеческого общества это взаимодействие между прорывами в глубину и застыванием духа в формах культуры. Это одновременно и неудача, потому как застывание, и удача, ибо сквозь эти формы культуры мы все же видим нечто такое, что может быть пережито в высшие мгновения.
— К примеру?
— Возьмите такую форму Культуры, как «Троица» Рублева. Это культура при любом подходе, даже если считать — вслед за Павлом Флоренским, — что культура — это все, возникающее вокруг Культа. «Троица» — это картина, это произведение человеческой кисти, это некая Художественная композиция. И одновременно — «умозрение в красках», как говорил князь Евгений Трубецкой.
Умозрение можно понять на очень разных уровнях. Можно задать вопрос вроде того, что задал Иван Грозный стоглавому собору: который из трех ангелов Христос и которого следует писать с перекрестием? Вопрос, обличавший безграмотность царя и безграмотность собора, который всерьез этот вопрос обсуждал.
— И что за дух вы видите, точнее, провидите в «Троице»?
— «Троица» — символическая конструкция, структура, вглядевшись в которую можно почувствовать нечто на самой грани людских возможностей и выходящее за рамки предметов и их связи, выходящее к чему-то Целостному даже в своих различиях, в своих ипостасях.
Так что очень многое зависит от нашей способности интерпретировать, толковать культуру. Рильке в сборнике «Штунденбух» («Часослов») писал, обращаясь к Богу: «Ты загородился от меня своими иконами». То есть образы, созданные людьми, могут быть окошком, сквозь которое мы смотрим в реальность по ту сторону окна, вглубь источника, из которого культура и вырастает, а могут стать препятствием, преградой на пути к свету.
— Не чересчур ли русские засмотрелись на ту реальность? Не оттого ли столь дурна реальность по сю сторону?
— Лет сто тому назад, хотя Россия сильно уступала Западу в социально-, политическом и хозяйственном жизнеустройстве, она все-таки «через пень колоду» двигалась к выравниванию. Вообще экономический рост, начатый на северо-западе нашего континента, постепенно захватывал страну за страной. В начале XIX века Гейне смеялся над планами, над мечтами немцев завести свой военный флот. Прошло всего несколько десятилетий, и Германия обогнала своих соседей и стала, в том числе, и морской державой.
Вполне возможно, порог развития взяла бы и Россия в конце концов, однако она рванулась в утопию, и теперь надо с невыносимыми трудностями вылезать обратно.
Некий перевес духовного интереса над материальным, по-моему, не является безусловным недостатком. Он был у многих древних культур. Он есть во многих азиатских государствах, которые, однако, развиваются. Вполне вероятно равновесие между поисками смысла жизни и заботами, хлопотами о насущном. Это же вечный спор между Марией и Марфой.
Прим. редакции «В продолжение пути их, пришел Он в одно селение; здесь женщина, именем Марфа, приняла Его в дом свой; у ней была сестра, именем Мария, которая села у ног Иисуса и слушала слово Его. Марфа же заботилась о большем угощении, и подошедши, сказала: Господи! или Тебе нужды нет, что моя сестра одну меня оставила служить? скажи ей, чтобы помогла мне. Иисусе же сказал в ответ: Марфа! Марфа! ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно. Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у нее».
Это некоторая крайность, на самом деле нужно и то, и то. В Швеции физические потребности прекрасно удовлетворены, но число самоубийц растет. Среди всеобщего изобилия люди тоскуют и не находят себе места.
Общее развитие мира, видимо, идет к тому, что экономический рост упрется в возможности биосферы. И нашей целью станут не три или пять автомашин (которые еще и воздух поганят), а классный проигрыватель, богатая библиотека... Перенос акцента на духовное развитие, опирающееся на достигнутый приличный материальный уровень, собирание по-евангельски сокровищ не на земле, где моль и ржа, а на небесах, ожидают все человечество. То ведь был временный этап бурного увеличения земных ресурсов, что вывел «западную» часть жителей планеты из голода и болезней. — Но отчего же лучшие умы Россия не искореняли голод и болезни, а предпочитали описывать эту скверную жизнь в блестящих романах?
— Ведь это черта XIX века, черта русской культуры, которую создали помещики, сами материальным производством не занятые и глядевшие на купчишек свысока. Когда Толстого спросили, почему «Война и мир» столь мало говорит о крестьянах и совсем ничего о купцах, он ответил: графы и князья мне гораздо занимательнее.
Петр европеизировал русское дворянство. И оно придало европейской культуре не столько практический, деловой характер, сколько чисто эстетический... Отчасти поэтому романы Толстого и Достоевского — духовно более напряженные, нежели книги Диккенса или Бальзака. Вторая причина то, что в России тогда не было национальной философии, и вопросы национальной мысли решались средствами литературы. Это качество всякого целостного организма: если, скажем, человек глух, то он может чувствовать музыку осязанием.
— А россияне 1992 года по-прежнему «глухи», то есть развиты односторонне? Говорят, наша православная этика в противоположность этике протестантов порицает богатство, стяжательство, «рвачество».
— Я, например, был совершенно книжный юноша в очках, но едва попал на войну, на поле боя, то очень скоро выучился мгновенным реакциям. Иначе бы тут с вами, Юра, не сидел, (правда, я был дважды ранен). И мы все, в известной степени, попали сегодня под огонь — под огонь тяжелых бытовых обстоятельств. И я надеюсь, что к этим обстоятельствам непременно приспособятся более или менее молодые люди.
Я помню не только войну, но и тридцатые годы, большой террор... Люди, мои современники, очень резко менялись. На фронте они, в общем, очень выросли, когда выучились воевать и побеждать, появилось чувству солдатского или офицерского достоинства. А потом, когда победа ничего не дала, кроме ужесточения режима, эти же люди быстро начали спиваться, опускаться, поворовывать, халтурить...
Короче, в истории нет ничего запрограммированного, а в рамках национальной культуры есть множество образцов поведения, могут рождаться и новые... И приходится повторить очевидность: ключ к Истории — у каждого из нас.
«Российская газета», май 1992 года.
Юрий Зайнашев