Возможно, Вы зашли на эту страницу не случайно - ведь мы предлагаем Вам прочесть замечательный рассказ Александра Грина, а хорошей литературы много не бывает!
Марк Максимов, редакция 1001.ru
23 августа 1880 года родился великий вятский, русский писатель Александр Грин. К этой дате представляем небольшой рассказ-фантасмагорию о его беспечных дореволюционных проделках. С неизменной гриновской грустинкой в конце повествования.
За рекой в румяном свете
Разгорается костёр.
В красном бархатном колете
Рыцарь едет из-за гор.
Ржёт пугливо конь багряный,
Алым заревом облит.
Тихо едет рыцарь рдяный,
Подымая красный щит…
– Почти вся известная нам история человечества, – шутя спорил Грин по поводу дальнейшего мирового развития, – творилась на маленьком полуострове, который мы называем Европой. Почему нельзя допустить, что впоследствии её возьмут в свои руки люди, населяющие основной и притом колоссальный материк – Азию? В душе Востока много для нас таинственного и непонятного.
После подобных заявлений, тогда кажущихся курьёзными (в отличие, заметьте, от дня сегодняшнего), Куприн, извечно взволнованный проблемами всего человечества, не менее, – вдобавок будучи по матери чистейшим татаро-монголом, да и со стороны отца инородцем, – насупливался и умолкал. Тем более ежели вдруг кто-нибудь начинал распространяться о миллионных полчищах Чингисхана, навалившихся в своё время на Россию. Или о китайцах с их бесконечной Стеной.
– Насчёт азиатов – слишком страшно и слишком серьёзно, дабы отделываться шутками… – напряжённо отвечал Куприн спорщикам.
Купринская группа приятелей-литераторов, к которой принадлежал и Грин, после революции 1905-го года отнюдь не впала в уныние и декаденство. И не стала, по-горьковски: собирательницей унылых писателей-«смертяшкиных». А вполне себе продолжала творческие искания при наступившей властной реакции.
Куприна Грин любил. Равно и наоборот. Несмотря на крайнюю нетерпимость Александра Ивановича к похвалам новой литературной поросли, пускай заслуженным.
Грин часто ездил к нему в Гатчину и дарил подарки. Бывало неподъёмные по деньгам. Однако приобретённые каким-то макаром, – в долг, под залог, – не суть.
Куприн с ироничной ласковостью приговаривал: «Люблю тебя, Саша, за золотой твой талант и равнодушие к славе. Я без неё жить не могу».
В ответ Грин стоически вынашивал план запечатлеть дорогого сердцу Куприна на бумаге, впрочем, вообще людей Серебряного века. План остался в нереализованных мечтах…
Он обожал Питер, его окраины, предместья. В Петрограде создана самая знаменитая книга «Алые паруса». Питерским воздухом пропитаны годы необузданной молодости, первые рассказы, придумка псевдонима, – связанная с тем, что был в бегах. Аресты, любовь, кутежи, лихачество…
«Город беден, как пустой бычий пузырь…»
Яшу-Макао, прозванного так за карточную страсть, к тому же одинаково усердно и бурно празднующего как еврейские, так и православные праздники, – добродушного, общительного, гостеприимного, – упоминали многие.
Писал о нём и Куприн.
Только у Куприна тот был Яшенькой Эпштейном, а не Бронштейном. Каковым Яшу знала питерская богема. И слыл он «милого лику», обаятельным, широкой души – известным всему городу покровителем и меценатом театра, литературы, искусства. Хотя в реале, по сути своей – типичный бретгартовский Джек Гемлин в «русских условиях».
Именно Яков Адольфович познакомил Куприна с великим еврейским писателем и «бесподобным юмористом» Шолом-Алейхемом. Именно у «дяди Яши», – так его звал Петербург, – одалживался Грин в роковые минуты. Когда же находился при деньгах, как правило небольших, именно дяде Яше вручал «мазу» на подъём. Чтобы в общем выигрышном банке получить хоть мизерную прибыль.
По обыкновению, Яше чертовски не везло. Невезенье он смело сваливал на чужие принятые «мазы», сбивающие удачу, в том числе гриновские. Но неизменно продолжал брать деньги на прикуп.
– …Первый раз вижу такие карты. Где вы их взяли? – спросил Бронштейн.
Юнг гладко солгал:
– Это карты неизвестно какого происхождения. Ко мне они перешли от отца, вывезшего их из Дагестана. Слушайте, Яков Адольфович. У меня есть примета – если я впустую играю перед настоящей игрой один удар с кем-нибудь этой колодой, – мне должно тогда повезти за любым столом.
– Хорошо, – сказал Бронштейн. – Все мы игроки – чудаки. Делайте вашу игру. Закладываю в банк на первый случай, солнце и... хотя бы... луну...
Быстрыми, летающими движениями привычного игрока он сдал, как всегда в макао, на четыре табло и со скучающим видом приподнял свои три карты.
– Девять, – с неизменяющим игроку никогда, даже при игре в «пустую», удовольствием сказал он.
Юнг еле успел взглянуть на свои карты, т. е. на те, что покрывали предполагаемое первое табло. Он проиграл. У него было три…
Так показана Яшина игровская хватка, – противостоянием судьбе и неумолимой Смерти, – в повествовании Грина «Клубный арап». К слову, деваться Грину было некуда, и он нёс и нёс дяде Яше несчастные гроши в надежде на прибыток с казино.
Питерская довоенная жизнь решительно не отличалась экономией и благостью. Слагалась она следующим образом: «…получка, отдача долгов, выкуп заложенных вещей и покупка самого необходимого, – вспоминала первая гриновская жена Вера Павловна: – Если деньги получал Александр Степанович, он приходил домой с конфетами или цветами, но очень скоро, через час-полтора, исчезал, пропадал на сутки или двое и возвращался домой больной, разбитый, без гроша».
Однажды дядя Яша воскликнул негодуя:
– Больше мне своих трёшек не приноси, иначе я пойду по миру!
На что отчаявшийся Грин, – поздним вечером в Купеческом клубе, – еле-еле уговорил Яшу принять-таки пять рублей на ставку. «Это были последние его деньги, – пишет близкий друг Ник. Вержбицкий. – На завтра не был обеспечен даже двадцатипятикопеечный обед в студенческой столовой».
Той ночью, точнее, уже под утро, дядя Яша снял банк в несколько тысяч.
Оба они числились отъявленными неугомонными гулёнами, транжирами и балагурами, – посему сразу же решили обмыть финансовый успех в кабаке.
В такую рань пришлось ехать в знакомую чайную не слишком высокого ранжиру. Полную всякого мелкого сброда, отребья и проституток. К которым Яков Адольфович питал отеческие чувства.
Ну или почти отеческие…
Среди путан особенно выделялась неказистостью одна деваха по прозвищу Манька-Суматоха. Самая бедная из персонала – некрасива и неудачлива даже на фоне и так не слишком роскошной женской доли питейного подвала.
От осознания сего Манька стала чрезвычайно замкнутой, неразговорчивой. Из-за чего от неё за километр веяло непроходимой тоской и депрессухой.
И вот шустро-богемный набриолиненный дядя Яша – и долговязый хмурый, но возбуждённый писатель Грин, изрядно выпив, задумали развеселить «старушку». А заодно себя и всю холопскую округу до кучи.
Они решили выдать Маньку замуж!
И не за абы кого, а за очень неплохого кандидата – невзыскательного, но чинного коридорного из меблированных комнат. Находящихся тут же, неподалёку.
Претендента величали Ванькой. И когда нашли его и отпотчевали заокеанским пойлом, то выглядел он вполне интеллигентского складу. Выражался пристойно, не спеша, обдуманно.
Клиенты интим-салона, между тем, иначе как «сволочью» прохиндея-Ваньку не называли – за невыносимое двурушничество, крутой нрав, скупость и неимоверную алчность. Ну, да то друзьям-филантропам было без надобности.
Вскоре, поддакивая благодетелям: – чуть заикаясь от волнения и бурлящего в груди алкоголя, – наречённый застенчиво признался Маньке в старинной тайной любви к ней. Что только ускорило ход событий.
Сию минуту замыслили свадьбу, причём богатую, с шиком: аки у порядочных.
Давненько церковный люд не видывал похожего чуда…
В оживлённом центре столицы, – в соборе на Невском, – собрался народ. Весьма поразивший окружающую публику дичайшим видом и запахом: «Огромная церковь была набита битком», – продолжает Ник. Вержбицкий. Обитатели-босяки горьковской ночлежки представились бы наблюдателю высшим кругом по сравнению с разношерстным «дном», заполнившим в то утро Вознесенский Храм: оборванные, затасканные, испитые, убогие и хромые, источающие из себя аромат отходов и нечистот всех видов и качеств.
Единственно, в чём их нельзя упрекнуть – это в искренней поддержке и бескрайней симпатии к брачующимся. Заворожённо стоявшим перед алтарём под аккомпанемент знаменитых певчих из Александро-Невской лавры. Более того, – что несомненно и недвусмысленно поднимало градус восторженного кипения, – праздничный обед не за горами, господа, э-эх!!
Гулкая толпа в сто человек «господ», – под стать накрытой огромной зале в трактире недурственно-«второго» разряду, – собралась вослед венчанию торжественно отпировать свадебку.
Сам пристав полицейского участка Семён Семёныч, – деловито пошептавшись-побеседовав с дядей Яшей, – охранял сие безумство. Сиречь вакханалию. Сходную разве что с булгаковским балом у Сатаны с жирнющим знаком «минус».
Жаль, сравнить себя с воландовской нечистью участники описываемого собрания смогут лишь лет через 15…
Непонятно откуда взявшийся цыганский табор встречал свадебщиков переиначенными куплетами из «Живого трупа» Льва Толстого:
С вашим-да покровительством
Мы не пропадём,
Весело и звонко
Время проведём!..
Городовые стояли на улице с однозначным приказом ни в коем разе не пропускать внутрь «чистых»! – А исключительно проституток, жуликов-воров, нищих и конченных пройдох-голодранцев.
Во главе стола неистовствовал «посаженный отец» Грин, – пьющий уже почти сутки. Подаривший обескураженно-заплаканной невесте букет из померанцевых флердоранжей – символ неприкрытой девственности: чуть ли не святости.
Жених, в свою очередь, наряжен был в новый фрак с галунами и большими медными пуговицами с буквой «Л» – Лиссабон: по названию меблировок для доступных по цене соитий.
Суженый и впрямь казался влюблённым. Невеста – скромной.
Танцы начались одновременно с пиршеством – внезапно и без ожидания горячих блюд и десерта...
Бешеное до сумасшествия буйство длилось до завтрашнего утра: «Пировали долго. Ели, пили, пели и танцевали падепатинер и польку “Трам-блям”».
Музыкой и оркестром командовал второй «посаженный отец» – дядя Яша. Пригласивший сразу шестерых баянистов, падающих от усталости, сменявших друг друга, – чтобы пляс и гогот, покрытые взвизгивающим воплем в сто глоток и топотом двух сотен каблуков, стояли без перерыва и у́молку.
Распорядитель трактира Липатыч собственноручно выводил на улицу чрезмерно распоясавшихся гостей со словами: «Имей уважение! Ты не с фраерами сидишь, а с писателями!» – Что обладало сильным воздействием.
Нетрезвые замызганные гости тут же приосанивались и успокаивались, сдуваясь. Стравливая кипящую спесь. Ведь они свои среди «высших» – непристойно устраивать бузу в приличном обществе: «Базара нету, командир!»
Манька-Суматоха, смущённо оказавшись средоточием столь пышных событий, парила на седьмом небе от счастья, будто в сказочном сне.
В меру уравновешенный Ванька, впервые видевший пред собою море жратвы, – утрамбовавший в желудок столько, что больше уже не лезло, – осоловело мигал зенками. Прихватывая кое-чего из закусона на карман, впрок, – и даже успевая подпевать набитым едою ртом:
Девки стукнули ногами!
Щеголяй, Ваня, щеголяй!
Ширмачи, гуляйте с нами!
Щеголяй, Маня, щеголяй!
…Нам неведомо, сложилось ли дальнейшее семейное бытие Ваньки и Маньки.
Дальнейшая же разгульная предреволюционная гульба «посаженного отца» Грина продолжалась в привычном русле. Поражая воображение насыщенностью и необыкновенностью эпизодов и ситуаций: «Его расколотость, несовместимость двух его ликов: человека частной жизни – Гриневского и писателя Грина била в глаза, – резюмировала Вера Павловна, – невозможно было понять её, примириться с ней. Эта загадка была мучительна…»
Драматический вопрос кровосмешения забавного и трагичного… Загадка писательского гения и низкосортных человеческих страстей – неразрешимая, извечная задача мне и всей мировой литературе. На многие века – читателям, почитателям, критикам. Влюблённым в Грина. Восторгающимся Грином.
– Обрати внимание, – хвастался Александр Степанович дорогой супруге после выхода «Алых парусов», – какое у меня богатство слов, обозначающих красный цвет!
Красный цвет блистающему, бегущему по волнам мировой славы творцу-романтику, – абсолютно равнодушному к большевизму, – очерчивал яркое, ярчайшее многоголосие, фантасмагорию оттенков. Изображающих мученическое почти отношение к советской действительности. Отнюдь не расцветшей, к сожалению, как в сказке, – «за одну ночь».
Сам Грин завял и умер в немой позорной нищете. Получив соболезнования от Литфонда на собственную смерть ещё при жизни.
…Оставив нам фееричную мультиполифонию тайн, головоломок и неукротимых лихачеств. Полных фантастическою верой в светлое радостное чудо несбыточных перевоплощений. Боже, как это невероятно близко и родно великим символам, образам и типажам великой русской литературы!
…И заря лицом блестящим
Спорит – алостью луча –
С молчаливым и разящим
Острием его меча.
Но плаща изгибом чёрным,
Заметая белый день,
Стелет он крылом узорным
Набегающую тень.
А. Грин. «За рекой, в румяном свете…». 1910 г.