И вновь — письмо. Привожу без каких-либо сокращений.
Добрый день, Михаил Борисович!
Большое спасибо, что ответили мне (причем КАК ответили :))). Конечно, Вы совершенно правы. Первый учитель бывает один раз в жизни и запоминается на всю жизнь. Но мне почему-то на всю жизнь запомнился второй учитель, классная руководительница 4—11 классов.
У Ольги Владимировны любимчиком я никогда не был. Впрочем, любимчиков у нее не было вообще. Это удивительный человек. Каждый месяц мы ходили в театры и музеи, по нескольку раз на год выезжали в «походы» за город — в Ленинград, Александров, Владимир, и даже в село Хмелита, где родился и вырос и жил маленький Грибоедов.
Ольга Владимировна была в курсе всех отметок ее учеников Я был троечником — был ленив и не хотел учиться. Лишь один предмет — литература — у меня получался. И Ольга Владимировна заметила это — и все время отмечала меня, поощряла мои творческие потуги. В 9-м классе я должен был уходить в другую школу — с такими оценками в «спецшколе» делать было нечего. Едва ли не единственной из всех учителей на мою сторону вступилась Она — и я остался. Кто знает, кем бы я был, если бы не Она.
Второй раз в жизни мне повезло с Первым Учителем уже в институте. Причем повезло так, как везет не многим. Но это тема для отдельного разговора…
Спасибо Вам, о педагоги, что Вы есть. И очень мне жалко тех, у кого не было таких замечательных учителей, как у меня и у Вас.
А что касается Уотерса, то мне его лирика тоже стала значительно ближе, чем раньше. И если раньше моими любимыми альбомами ПФ были «Atom Heart Mother» и «Meddle», то теперь это глубокомысленные «The Wall» и «Animals». До «Final Cut» я, наверное, еще не дорос. Впрочем, хватит о пустяках. Всего Вам самого доброго, а главное — творческих успехов.
Низкий поклон Владимиру Владимировичу.
PS: Прошу прощения за корявость письма — уж очень тороплюсь.
Олег Горшков
В письме Олега мне понравилось все, за исключением постскриптума.
Во-первых, ни о какой «корявости» и речи быть не может. Думаю, читатели меня поддержат.
Во-вторых, какие там прощения?! Сам факт, что Вы, Олег, написали мне снова, для меня, да и для всех нас — Владимира Владимировича, Галины КОВАЛЕНКО, а также временно отсутствующего Дмитрия ВОЛКОВА — весьма важен.
Мы делаем сайт — с читателями и для читателей. У шестидесятников были кухни и голос Севы Новгородцева — «город Лондон, Би-Бе-Си-и!» — здесь, Вудсток — там. Семидесятникам запомнились поляны с кострами в строительных отрядах, Визбор и Высоцкий, «плечом оттеснивший конвой». У поколения восьмидесятых навсегда остались «АССА» и Стена Виктора Цоя. Что же есть в девяностых?
Конечно, Сеть. Она позволяет нам с Вами, Олег, совершенно незнакомым людям, принадлежащим к разным поколениям общаться — открыто и без условностей. Она помогает нам понять друг друга.
Проблема Отцов и Детей, о которой я писал в скучных «Дневниках Сталкера», неожиданно повернулась для меня совсем другой гранью. Наверное, ее в чистом виде сегодня не существует. В полной же мере существует другая проблема — взаимоотношений «старших» и «младших» братьев. У нас Вами, Олег, слишком незначительная разница в возрасте, хотя мы и принадлежим к разным поколениям. Точно так же, как и у моего сына — с Вами. Когда через десяток лет он начнет самостоятельную жизнь — как знать, может быть именно Вы станете его учителем, наставником, или — первым начальником.
Поняв Вас, я имею гораздо больше шансов сделать моего ребенка таким, чтобы он мог понять Вас. Я не могу до конца осознать, что движет моим сыном — слишком мы разные люди. Вас мне понять легче. А Вам легче почувствовать нынешних десятилетних, когда они немного подрастут.
Видите, как все взаимосвязано. Пишите. Продолжим разговор. А заодно — пригласим к нему наших читателей. Пусть наш с Вами пример станет заразительным. Ну а пока, в ожидании следующего Вашего письма — еще одна непридуманная история из моей жизни. На этот раз — студенческой. Все имена и характеры — подлинные.
***
Его звали Франц. На самом деле звали его иначе. Это отчество у него было — Францевич. Но кличка настолько прикипела к нему еще со студенческих времен, что он откликался на нее совершенно без обиды.
Франц был доцентом одной из теоретических кафедр фундаментальной медицины, куда я пришел на третьем курсе. Мне тогда было девятнадцать, ему — около сорока.
Франц был уникален во всех отношениях. В кафедральном коллективе он занимал совершенно особое место.
Прежде всего — он был мужиком. Ростом под метр девяносто, с прекрасной выправкой, огромный. Он всегда ходил по кафедре уверенной поступью, в «сабо» белоснежного цвета, которые делали его еще выше. Стук пробковых подошв превращал его вхождение в аудиторию в явление Каменного Гостя. Он был похож на Демиса Руссоса, Лучано Паваротти и солиста из «Би Джиз» — роскошная ухоженная короткая борода, длинные волосы, красивый профиль — но при этом совсем не был толстым. Его было много, но это «много» ему очень шло.
Франц был необычайно элегантен. Не знаю, кто шил ему одежду, но каждый день его свободно можно было выпускать на подиум. Франц был галантен. Молоденькие кафедральные преподавательницы и аспирантки даже не пытались скрывать своих чувств. Студентки в его присутствии замолкали и покрывались пятнистым румянцем. Все это не было для Франца секретом, но он никогда не переходил грань. Иными словами, не использовал служебное положение в «сильно личных» целях.
Франц сделал себя сам. После школы он пошел в медицинское училище. Закончил с блеском. Став студентом института, умело совмещал комсомольскую и научную карьеру. К моменту поступления в аспирантуру он, «краснодипломник», был уже председателем совета молодых ученых института, членом парткома, и так далее. Полный список своих титулов он, похоже, не помнил сам.
В олимпийском 1980-м, когда я пришел на третьем курсе на кафедру, Франц вплотную начал заниматься докторской диссертацией. Кафедральные сотрудники тепло улыбались ему в лицо и исходили ненавистью за спиной. Проход Франца в доктора наук не был выгоден никому.
Заведующего кафедрой, пожилого светского льва, сына одного из научных светил прошлого, кафедра как таковая не волновала. Семинарских занятий заведующий не вел, лекции читал редко и с неохотой. Его задачей было просидеть на своем месте как можно дольше.
Второй профессор был просто умницей. Желчный, въедливый и нетерпимый, он относился к тому «сорту» деятелей науки, чьи озарения, собственно, и двигают эту самую науку. Американские коллеги знали его в лицо и не скрывали своего благоговения. Английским — и американским, и нормальным — он владел в совершенстве. Фундаментальность его работ не вызывала сомнений и в Союзе. Когда порой ему было нечего делать, он занимался переводами. Блестяще переводил западные монографии по экспериментальной физиологии и биохимии. Две из них, прекрасно изданные, каждая под пятьсот страниц, стоят у меня на полке до сих пор. Наверное, он был гением. Именно тот случай, когда гений и злодейство есть две вещи — несовместны. Франц его не любил. Но и не боялся. Второй профессор был подвержен запойному пьянству. С каждым годом недуг прогрессировал. Второй профессор был управляем, и это все знали.
Еще один второй профессор, как две капли воды похожий на Марка Бернеса, был одногодком с заведующим кафедрой. В заведующие он не стремился — возраст запенсионный. Он увлекался театром и художественной литературой. Вдобавок, ему не повезло — он родился на свет глубоко порядочным человеком, руководствующимся внутренними моральными принципами. Франц был его учеником. «Бернес» относился к Францу с отеческой теплотой и, конечно, не хотел и не мог бы стать конкурентом в борьбе за место заведующего.
Итак, реальный претендент на место завкафедрой был один — Франц. Но до этого и для этого нужно было сначала стать доктором наук, а потом — профессором.
Заведующий чувствовал угрозу, исходившую от Франца, и нагружал его «по полной программе» — лекции, семинары, опять лекции. На долю Франца выпадала почти четверть всей кафедральной учебной нагрузки. Да еще и партийная работа на институтском уровне. Это сломало бы кого угодно. Но не таков был Франц, чтобы его можно было достать так легко и примитивно.
Умный Франц сделал ставку на молодежь. Недаром он прошел комсомольскую закалку. Франц создал на кафедре научный студенческий кружок.
Придя на кафедру в качестве обычного студента, я попал на лекцию Франца, где о кружке и услышал. Франц говорил о кружке с особой теплотой. Проблемы, которые в кружке исследовали, были действительно важны. Вдобавок, Франц оказался еще и преподавателем семинара в моей группе. Присматривался я недолго — всего пару занятий. После третьего постучался в дверь уютного кабинета Франца и пошел «сдаваться». Мы поговорили около получаса и вышел я уже членом кружка.
О кабинете Франца следует сказать особо. Это было небольшое «приспособленное» помещение, с небольшим «предбанником» и собственно комнатой, общей площадью, наверное, метров около двадцати. Высота от пола до потолка в старом дореволюционном здании составляла метров шесть, не меньше. Двустворчатые двери открывали вход в маленькую прихожую. Направо — шкафчик для одежды и обуви. Слева — шахта неработающего грузового лифта, превращенная в склад пробирок, реактивов, запчастей и принадлежностей. Чуть поодаль, в закутке, маленький холодильник. Опять двустворчатые двери — и вот она, сама лаборатория.
Сразу у дверей, справа, примкнув к стене — маленький стол Франца с нависшими над ним полками. Уютная настольная лампа. Куча плакатов и стендовых докладов на стенах. Масса журналов и монографий. В продолжение стола, спинкой к стене, низкое мягкое кресло для посетителей. С правой руки от кресла — книжный шкаф, как бы перегораживающий комнату пополам. За спиной Франца, лицом к посетителю, на противоположной стене — большое зеркало и две чистейших медицинских мойки-раковины белого фаянса. На этом «культурная зона», площадью два на три, заканчивалась.
За книжным шкафом начиналась зона рабочая. Она состояла из трех огромных столов, стоявших буквой «П» по периметру комнаты. Два стола, те что слева и по центру, были заняты исследовательской аппаратурой в несколько ярусов. Стол справа был предназначен для экспериментов над животными. Поскольку операции, которые мы делали, были очень точными и малейшее неловкое движение могло пустить насмарку весь опыт, оперировать полагалось сидя. Для этого предназначались два высоких табурета, как в баре — белых, устойчивых и необычайно удобных.
В комнате было необычайно уютно и чисто. Закрыв вторые двери в тамбур, можно было полностью отгородиться от внешнего мира, так что оставался только круг света на письменном столе да клавиатура пишущей машинки. Придя в этот кабинет, как я думал, на год, я задержался на четыре. Собственный ключ от кабинета получил через неделю.
Хочу сказать, что я не был круглым отличником. Ничто человеческое мне также не было чуждо. Поэтому походы в Сандуновские бани с однокурсниками, распитие напитков в неограниченных количествах, студенческие романы, сидение за дискотечным пультом и прочие радости занимали меня не меньше чем наука. Но и не больше.
Наука, которую мы делали с Францем, была серьезной. Начиная серию экспериментов мы не знали, чем она может закончиться. Конечно, нас было больше, чем двое. Люди, приходили, работали, уходили — а я почему-то оставался.
Первой была Наташа. Она проработала с нами около полугода. С ней мы начинали принципиально новую экспериментальную серию. За полгода сделали очень интересную работу, опубликовали в ведущем журнале. Потом Наташа вышла замуж и с наукой закончила.
Кстати, о наших публикациях. Только с моим участием их за четыре года накопилось около двадцати. И всего три или четыре — в «тезисах конференций», которые, кроме авторов, никто не читает. Остальные были в центральных журналах, две или три — на английском, в Штатах и Германии. Там, за этим маленьким уютным столом, я освоил научный язык изложения, что очень пригодилось в дальнейшем. Там же пришло первое признание — моя экспериментальная работа заняла второе место на всесоюзном конкурсе. Франц заставлял меня ее переписывать — я считал, матерясь про себя, — двенадцать раз.
Франц всегда умел находить себе друзей и соавторов. Одним был маленький круглый розовощекий человечек, работавший референтом у тогдашнего министра здравоохранения. На кафедру он часто приезжал на министерской «чайке». Этому «колобку» Франц быстро «нарисовал» кандидатскую. Защита прошла с блеском — попробовал бы кто-нибудь выступить против. Франц с «колобком» выпустили монографию. Другая дама — профессор-клиницист, пустила Франца в свою книгу за то, что он подвел экспериментальную базу под ее клинические изыскания. Я гордился этой книгой — туда ведь были включены практически все мои результаты. Правда, без фамилии и даже благодарности. Франц любил публиковаться. Коллеги в шутку называли его «Франц-Пресс» за обилие статей.
Вторую девушку, работавшую у Франца, звали Машей. Мало того что она была просто красивой и величественной женщиной. Маша была царицей. У любого мужчины при ее появлении возникало инстинктивное желание выпрямиться, застегнуться на все пуговицы и не сводить с нее глаз. Раньше за таких женщин бились на дуэлях. Ее манеры и грациозность имели происхождение не наносное, а врожденное — как у Анастасии Вертинской. Маша была настолько «породиста», что ее можно было без грима снимать в исторических драмах из жизни царского двора XVIII века. Маша работала с нами больше года.
Франц появлялся в кабинете редко. Ему было некогда — он учил студентов и бегал в свой партком. Выдавал нам задание — и исчезал. В нашем с Машей безраздельном распоряжении оставалась вся маленькая лаборатория. Не подумайте чего-нибудь такого — между нами ничего не было, кроме ровных дружеских отношений.
Работали мы как безумные — ежедневно по четыре-шесть часов после, а то и вместо занятий. Франц стоял за нас горой. От «отмазывал» нас в деканате за прогулы лекций. Он носил нам бутерброды — тогда «Макдоналдса» еще не было и в помине. Однажды во время летней сессии третьего курса мы сидели безвылазно в лаборатории несколько дней — вместо подготовки к очередному экзамену. Нужно было закончить серию. Франц уезжал на зарубежный конгресс, и без свежих результатов там было нечего делать. Конечно, к экзамену мы не подготовились. В утро экзамена мы пришли к Францу. Он взял наши зачетки и ушел. Мы с Машей закончили таблицы для Францевской поездки, — успели все же! — достали из шкафа бутылку ликера и предались пьянству. Через час Франц открыл дверь своим ключом и вручил нам зачетки, в каждой из которых красовалось по пять баллов за экзамен, на который мы не пошли.
Сказать, что Франц был моим учителем — значит не сказать ничего. Он дал мне цель в жизни. Он позволил мне попробовать себя в серьезной работе. Он научил меня постановке проблемы, планированию эксперимента и искусству интерпретации результата. Периодически он заставлял меня проверять студенческие работы. Иногда я даже вел студенческие семинары вместо него. У Франца плохо было с иностранным. То есть совсем никак. Поэтому я три года подряд письменно и дословно переводил и реферировал для него статьи из англоязычных журналов. Исписал больше полутора тысяч страниц. Это тоже было школой — я выучил язык, хотя в те времена он был вроде не особо нужен.
Через два года работы — как раз перед уходом Маши — мы сели и распланировали мою кандидатскую диссертацию. Где-то половина была уже готова. Задача заключалась в том, чтобы за оставшиеся до окончания института два года закончить работу, написать ее, потом «для отвода глаз» поступить в аспирантуру и досрочно защититься — аспирантом первого года.
Маша ушла от нас внезапно, даже не закончив свою серию. Незадолго до своего ухода, как-то вечером, когда мы опять были одни — она посмотрела на меня и сказала, что Франц — непорядочный человек. Я взвился под потолок. Большего оскорбления в жизни мне не наносили. Но Маша умела держать людей на расстоянии. Ровным голосом она поведала, что с неделю назад увидела на столе интересный документ, который Франц почему-то не спрятал во всегда закрытый на ключ ящик стола. В этом документе, по словам Маши, была нарисована разветвленная схема.
Озаглавлен документ был просто «Структура диссертации на соискание ученой степени доктора медицинских наук …… Францевича ……». Дальше шли — тема, наименования подтематик, стрелочки — что с чем связано. И наши фамилии — Машина, моя, еще одного парня, соавторов с других кафедр. С одной стороны, я документа своими глазами не видел. С другой, Маша была не из тех, кто врет. Расстался я с ней по-доброму.
Было еще несколько студентов, но они приходили незаметно и также незаметно исчезали. Начался мой шестой курс. Меньше чем через год — распределение. А я никак не мог закончить новый фрагмент исследований — не успевал. Франц терпеливо объяснял мне каждый день, что без этого фрагмента моя работа будет неполной. Из последних сил, забыв про все, я доделывал работу.
Однажды вечером Франц пришел угрюмый и сказал:
— Ты знаешь, мест в аспирантуру на следующий год не будет. Но ты не волнуйся. Мы тебя примем старшим лаборантом. Все наши договоренности остаются в силе.
Я не мог ему не верить.
За месяц до распределения оказалось, что и на старшего лаборанта я претендовать не могу — нет ставок. Это же подтвердил и заведующий кафедрой. До меня не сразу дошло, в какое положение я попал. Своим распределением я не занимался. Естественно, все приличные места в ординатуру и аспирантуру по другим специальностям были уже заняты. Спохватился…
Я забыл поведать еще об одной детали. Обучение в медицинских институтах рассчитано на шесть лет. Шестой год — так называемая субординатура, когда студенты уже не учатся, а работают в клиниках под руководством практических врачей. После пятого курса я собирался в субординатуру по хирургии. Но Франц меня отговорил — ведь если бы я пошел на клиническую базу, то у меня не было бы времени на научную работу. Поэтому он устроил меня в субординатуру на кафедру патологической анатомии, находившуюся рядом с нашей кафедральной лабораторией. Работа в патанатомии начиналась в восемь и заканчивалась около трех. В три пятнадцать я мог уже быть в лаборатории. Это было удобно.
— И потом, — говорил Франц, улыбаясь, — какая тебе разница, где «отбыть» последний год? Все равно ведь придешь к нам.
Так я стал патологоанатомом. На весь курс из четырехсот человек нас было всего четверо. Специальность по тем временам очень дефицитная. На распределении за нас бились несколько больниц. О том, какого труда стоило мне не попасть в патологоанатомы, уйти в клинику — как-нибудь в другой раз.
Получив распределение, никак не связанное с моей мечтой, я поспешил к Францу — доделывать серию. Буквально на следующий день в коридоре я встретил незнакомую симпатичную девушку. Оказалось, места в аспирантуру все же были. Милая девушка, никогда раньше на кафедре не бывавшая, и стала тем самым аспирантом. Стоит ли говорить, что и без нового старшего лаборанта кафедра тоже не осталась.
Франц звонил мне еще несколько раз и отчитывал — как так, почему не появляешься, ты ведь не закончил работу. Через два года я узнал, что он защитил докторскую. На защиту он меня не пригласил.
Теперь он, конечно, постарел. Но, думаю, былого лоска не лишился. Занимает в «альма матер» крупный пост.
Я же по-прежнему ему очень благодарен.
Он научил меня работать и идти к цели — я пользуюсь этими знаниями и навыками. По его доброй воле я не попал на затхлую кафедру, где наверняка бы загнулся или спился. Спасибо, Франц. Не так давно случайно встретил одного нынешнего кафедрального сотрудника — лучше бы я его не видел.
«Кинув» меня, Франц стал причиной моей депрессии, длившейся почти полгода. Но ведь я вышел из депрессии — сам, без посторонней помощи. Я стал сильнее и умнее. Теперь я «францев» за версту чую. И наказываю за любые посягательства на мою территорию. Где сядешь, там и слезешь, как гласит народная мудрость.
Наконец, своим поступком Франц открыл мне дверь в мир — идти и жить, заниматься тем, что мне нравится. Ни он мне, ни я ему ничего не должен. Это правда, Франц.
После того что случилось, мы перезванивались еще несколько лет. Я поздравлял его с днем рождения, он — меня. В один из своих дней рождения я был весел и доволен. Причин для радости было две — собственно дата и то, что в этот день выписался больной, за которого я боролся в своей реанимации 48 суток.
Франц сказал — с днем рождения тебя. Мы всегда были так — он со мной на «ты», я с ним — по имени-отчеству и на «вы». Я поблагодарил за любезность и нежно заметил, что неплохо бы перейти — или на «вы», или на «ты» — но уже в двустороннем порядке. Он положил трубку. Не стерпел.
Нет, Франц, не выйдет. «Вы» я не скажу тебе уже никогда, будь ты хоть академиком. Но академиком тебе не стать. «Буратины» типа меня пятнадцатилетней давности — перевелись. А поле чудес осталось разве что у Якубовича на ОРТ.
Михаил Борисович Зуев