Песни на слова советского и российского поэта Игоря Кохановского исполняли Владимир Высоцкий, Клавдия Шульженко, Юрий Антонов, Тамара Гвердцители, Лев Лещенко, Иосиф Кобзон, София Ротару, Вячеслав Добрынин, Игорь Николаев, Ирина Аллегрова, «Земляне», ВИА «Самоцветы». 2 апреля Игорю Васильевичу исполняется 85 лет.
Появившись на свет в Магадане в начале «Большого террора» в семье репрессированного сотрудника «Дальстроя», Игорь Кохановский волей судьбы оказался в столице и даже — за одной партой с Владимиром Высоцким.
— Вы написали несколько книг о Высоцком и дали десятки интервью. Возможно ли после всего сказанного вспомнить какой-то новый эпизод?
— В апреле 1965 года, когда было решено, что уезжаю работать в Магадан, я устроил отходную. На посиделки пришли девушка, с которой я встречался, моя сестра, мама и Володя. Сидели, выпивали, и тут он попросил тишины, достал из кармана листок бумаги, где фломастерами был написан текст «Мой друг уехал в Магадан», каждый куплет разными цветами. Он спел нам эту песню и подарил ее мне. Листок долго-долго у меня хранился, но потом куда-то подевался.
— В 1937 году родились Валентин Распутин, Владимир Маканин, Александр Вампилов, Андрей Битов, поэты Белла Ахмадулина и Юнна Мориц, драматург Марк Розовский — целая плеяда выдающихся литераторов. Какое объяснение можно дать такому феномену?
— Здесь не может быть внятного ответа. Так звезды сошлись. В ответ на репрессии в стране родились мы, которые в душе были против террора и всячески старались ему противостоять.
— Магадан 60-х был уголовной столицей Союза?
— В 1965 году абсолютно никакого блатного налета у города не было. Все блатные уже уехали на материк. А те, кто там остался, — сплошь интеллигенция. Например, Ирина Казимировна Янковская (ее девичья фамилия Корвин-Пиотровская) — полька по национальности.
Ее родителей подвергли репрессиям, а когда она окончила школу, ее тоже посадили. Она отмахала полтора десятка лет в лагерях. (Встретившись в камере с академиком Вавиловым, попросившим девочку передать послание, кто виноват в его аресте. — И.В.) Вот таких людей я встречал там. Многие из них работали на Магаданском телевидении.
— Как тюремная субкультура повлияла на ваше творчество?
— С блатной песней связана такая история. 1953 год. Умирает усатый вождь, объявляют амнистию, причем только уголовникам. Наш двор на улице Неглинной, 14, превратился в воровскую малину. Двор был квадратным по форме, проходной: два выхода по диагонали, в двух других лежали катушки от кабеля. Их превратили в столы, на которых разливали спиртные напитки, играли в карты. Мне тогда мама, как раз после окончания семилетки, подарила гитару. А тут собирается компания: вор-карманник Карпуха своими длинными музыкальными пальцами играл на гармошке, другой — на гитаре. Они пели:
Шнырит урка в ширме у майданщика,
Бродит фраер в тишине ночной,
Он вынул бумбера, осмотрел бананчика,
Зыцал по блатному: «Штемп, легавый, стой!»
Ничего не понятно, а завораживало. «Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела» или «Алешка жарил на баяне...» очаровывали своей лихостью, так что я попросил показать аккорды на семиструнной гитаре и очень быстро научился. И, зная с колыбели весь репертуар Вертинского, развлекал новых друзей его песнями.
— С чего же все началось?
— С Высоцким мы окончили вузы одновременно, он — Школу-студию МХАТ, а я — МИСИ им. Куйбышева. Я работал на стройке газового кольца вокруг Москвы. Не виделись целый год, и когда встретились, вдруг услышал «Синие, зеленые, желтые, лиловые». Это были его первые песни. Он сделался центром внимания, все девочки были его.
А я из белой зависти сочинил «Бабье лето». В самом начале у меня было всего четыре песни: «Бабье лето», «Как у Волги иволга», «За звездами вослед» и «Перекресток». Куда бы мы с Володей ни приходили, он пел свои песни, а потом передавал мне гитару. Первая песня из моего репертуара быстро разошлась. В 1964 году мне позвонила какая-то женщина и спросила: «Это вы написали строки «Клены выкрасили город колдовским каким-то цветом?» Я — Тамара Маркова, аккомпаниатор Клавдии Ивановны Шульженко. Я ехала в электричке, и студенты пели эту песню, но никто не знал автора. Сказали — Евтушенко. Позвонила Евтушенко, он ответил: «Это не я». Тогда позвонила Рождественскому, он тоже: «Это не я». Кто-то предположил, что по стилю похоже на Булата Окуджаву. Но он сказал то же самое. Автора искали, пока знаменитый конферансье Борис Брунов не сказал: «Так это парень, что за моей дочкой ухаживает. Вот его телефон». Мы познакомились с Шульженко. Она, уроженка Харькова, с украинским говорком произнесла: «Вы знаете, Игорь, я очень много пела песен о любви, но вам хочу признаться, что ничьи стихи меня так не трогали, как ваши».
Я уехал в Магадан и вернулся в столицу через 4 года. Мой приятель Наум Олев поинтересовался: «Что там с песнями?» А когда узнал, что я стал к ним равнодушен и перешел на гражданско-философскую лирику, убедил меня вернуться. Олев работал со всеми известными композиторами. Мои стихи «Возвращение романса» ему очень понравились, и он захотел их показать Оскару Фельцману. Наум позвонил ему, говорит: «Вы же знаете «Бабье лето», могу познакомить с автором». «Жду», — послышалось в трубке. Садимся в такси, приезжаем. Фельцман берет лист со стихами, приговаривая: «Так. Так». Садится к роялю, и через полтора часа музыка была готова. Как только песня появилась в исполнении Муслима Магомаева, я сразу стал популярным, начал сотрудничать с вокально-инструментальными ансамблями «Поющие сердца», «Добры молодцы», «Красные маки» и «Здравствуй, песня».
— В СССР было столько ярких поэтов-песенников.
— Существовало творческое соревнование с Мишей Пляцковским, Леней Дербеневым, Михаилом Таничем, Игорем Шафераном. Мы все были членами художественного совета, пусть там многое рубили, как, например, первые песни Андрея Макаревича. Но был подход строгий к стихам, чтобы не было такой абракадабры, как сегодня. А когда все стало на коммерческой основе, это окончательно загубило песню. Мелодия исчезла как таковая, остался речитатив.
— С вами не случалось такого, как с молодым Макаревичем?
— С Давидом Тухмановым мы написали «Старую мельницу», и этот шлягер попал в немилость у композитора Никиты Богословского, который был ярым антисемитом. Услышав «Мельницу» в передаче «С добрым утром!», он изрек: «Что у вас на радио за жидовские штучки?» Песню сняли с эфира, запретили, но она нашла путь к слушателю.
— Правда ли, что гонорары у песенников в СССР были огромными? Юрий Ряшенцев, написавший, как сказали бы сейчас, тексты к саундтреку «Трех мушкетеров», купил первую машину.
— При советской власти всех редакторов литжурналов вызывали в конце года в ЦК и давали установки. Поехал туда и поэт Андрей Дементьев, а когда вернулся, с изумлением сказал: «А вы знаете, что Кохановский в десятке самых богатых авторов страны»? У меня отчисления после 1975 года пошли такие, что я мог за месяц купить «Жигули».
— Назовите ваши главные «звучащие» произведения.
— Это «Элегия» («Где это было? В каком краю, каком столетье...»), песня из фильма «Большое космическое путешествие» («Ты мне веришь или нет»), «Суженый мой».
— Как вы будете праздновать юбилей?
— Никак! Мне ничего не хочется. Конечно, я дал стихи в «Литературную газету», «МК» и другие издания. Моя старшая сестра — солистка Большого театра. Она на пенсии, ей 89 лет. Я думал, что мы с ней и еще одним приятелем в ЦДЛ отметим. Но сестра сказала: «Нет, не могу, у меня нет сил». Тем более, погода резко меняется, она себя плохо чувствует.
Друзей у меня практически нет. Есть товарищ Андрей Молчанов. Он прозаик, пишет детективные истории. И Алексей Козин, издавший диск с моими песнями «Шуры-муры». Вот и весь круг общения. Я веду очень замкнутый образ жизни. Бывшие друзья ушли. Да их особенно и не было — только творческие связи, а не настоящая дружба, как с Володей Высоцким.
Наша редакция поздравляет Игоря Кохановского с днем рождения и предлагает читателям стихотворение из его книги «Вечный стимул».
ТОГДА
Казалось мне, кругом сплошная ночь,
тем более, что так оно и было.
Владимир Высоцкий
Бывает, вспомню Магадан,
где я родился, но и где я
вторично к тридцати годам
свое отпраздновал рожденье,
начав свой путь (почти с нуля)
как журналист и стихотворец,
и мне колымская земля
сказала: «С Богом, иноходец!»
Здесь были первые шаги
трудны, но не от гипоксии
в стихии северной тайги
на самом краешке России,
где ветер, вечно груб и шал,
гулял в любое время года,
где не хватало кислорода,
а я свободнее дышал.
Здесь посетил меня мой друг,
чье творчество — сама эпоха...
(Ему в то время было плохо —
крепчал поклеп партийных сук.)
Душой творца и скомороха
он принимал иной недуг
людской
иль чей-нибудь конфуз
то словно фарс, то словно драму
своей судьбы, избравшей курс
(притом отнюдь не как рекламу)
тот, что держал его на грани
паденья в пропасть грубой брани,
где затаенная хула
всегда обжечь его могла,
как кипяток в закрытом кране.
На грани той свой дар взрастив,
канатоходцем без страховки,
рискованно, но без рисовки,
не раз хулителей смутив,
презрев падение с каната,
он шел —
в том главный был мотив
его души, его таланта,
в том видел главный свой искус
раскованный певец эпохи,
ее почувствовавший пульс,
поднявший истин тяжкий груз,
познавший риска острый вкус,
вдруг оборвавший песнь
на вдохе...
Я помню, как бродили мы
тогда в весеннем Магадане
среди рассветной полутьмы,
скрывающей от нас в тумане
дома, людей и те года,
что встретим, как два сводных брата,
не ведая, где и когда
меж нами клин вобьет неправда.
Наговориться не могли,
не допуская, кроме тризны,
что где-то там, в иной дали
вдруг разойдутся наши жизни.
Он будет всюду на виду,
как датский принц на авансцене,
незащищенный, на свету...
И славы яркая арена
закружит в замкнутом кругу
той вседозволенности ложной,
где, как в колымскую пургу,
и некогда, и невозможно
взглянуть хоть раз со стороны
на самого себя спокойно...
Он, словно в детстве пацаны,
был не способен на такое.
Он словно делался глухим
к звонкам беды, звонкам опасным,
а те, кто был в то время с ним,
поладили с его напастью,
заботясь больше о своем
присутствии в ближайшем круге,
чем о пытавшем на излом,
сжигающем его недуге,
с которым биться в одиночку
поэт не в силах был уже
и, может быть, в своей душе
на том бессилье ставил точку.
Один лишь Бог его уход
отсрочить мог бы хоть немного,
и сам поэт, ведя свой счет,
с отсрочкой уповал на Бога...
Еще, конечно, уповал
на женщину своей судьбины,
он с нею столько раз всплывал
со дна погибельной пучины,
сигналы SOS ей подавал,
как в песне той про субмарину...
Он лишь на Бога да Марину
в своем спасенье уповал.
Как в клетке, в суете мирской
он пестовал талант свой редкий,
подняться мог над суетой —
не мог расстаться с этой клеткой.
Я знаю, как он тосковал
о тихом доме, о покое,
но суеты безумный бал
опять захлестывал волною.
Его знак звездный Водолей
адресовал ему, как тосты,
безмерную любовь людей...
Чем ночь темней, тем ярче звезды.
И вся грядущая беда
была еще небесной тайной,
когда мы встретились тогда,
весной
в далеком Магадане.
Иван Волосюк