Борису Мессереру 15 марта исполняется восемьдесят лет. Не дама он, своего возраста не скрывает. Тем более что энергии у него — слава тебе, Господи! — до сих пор хоть отбавляй. Десятки дел успевает он провернуть за день, в десятках мест побывать — начиная от кабинетов чиновников, офисов олигархов, своей знаменитой мастерской «на Поварской, а раньше Воровской» и заканчивая простонародным трактирчиком на улице Правды, где народный художник России принимает под вечер свои традиционные «сто пЕтьдесят». Он родился в звездной семье: отец, великий артист, гуру балета Асаф Мессерер и его сестра Суламифь слыли любимцами Сталина, мать, первая московская красавица Анеля Судакевич, была звездой немого кино, двоюродную сестру Майю Плисецкую знает весь мир. Кто только не фигурирует в его воспоминаниях… Наши: Касьян Голейзовский, Соломон Михоэлс, Александр Вертинский, Давид Бурлюк, Лиля Брик, Иван Москвин, Леонид Утесов, Сергей Эйзенштейн, Сергей Прокофьев, Александр Тышлер, Артур Фонвизин, Роберт Фальк... Даже «величественная старая дама, окруженная всеобщим почитанием» Ольга Леонардовна Книппер-Чехова и один из основателей МХАТа Владимир Иванович Немирович-Данченко. Знаменитые иностранцы: Микеланджело Антониони, Бенджамин Бриттен, Тонино Гуэрра, Джорджо де Кирико, Марчелло Мастроянни, Марк Шагал и даже американская коммунистка Анджела Дэвис, обласканная Брежневым, — впрочем, встреча с ней не состоялась… Если большое видится на расстоянье, то на каком? Я знаком с ним уже более тридцати лет, мы лет двадцать живем бок о бок, в одном московском подъезде, но каждый раз при встрече я узнаю от него что-то новое, важное или просто любопытное…
— А правда, что ты Анджелу Дэвис в мастерскую не пустил?
— Не пустил. Мне приятель позвонил и сказал: «Угадай, с кем я здесь на углу в телефонной будке? Ни за что не угадаешь. С самой Анджелой Дэвис». Я сказал: «Вот и стой там с этой Анджелой, где стоишь, а в мастерской у меня американской коммунистке делать нечего…» А про Книппер-Чехову я могу вот что рассказать. Как-то, уже в семидесятые, мы с Беллой оказались в одной богемной компании, где кто-то скверно и развязно отозвался об Ольге Леонардовне. Я рассердился и строго заявил: «Прошу в моем присутствии никогда больше не говорить гадости о моей доброй знакомой». Разумеется, у компании это вызвало лишь взрыв хохота — никто не мог поверить, что я действительно ее знал. Вообще-то я не очень хочу в очередной раз предаваться воспоминаниям о своих встречах…
— Тогда я задам тебе элементарный, но важный вопрос: ты кого больше любил — отца или мать?
— И отца, и маму. Они равнозначно для меня были важны. Тем более что Асаф Михайлович с Анелей Алексеевной оставались в хороших отношениях и после развода, когда у отца появилась новая жена — балерина Ирина Викторовна Тихомирнова, а у матери друг — заместитель директора МХАТа Игорь Владимирович Нежный, который жил в нашем же подъезде этажом выше. Игорь Владимирович был лояльный человек, незлобивый. Душа общества. Всех всегда приглашал к себе, в отдельную квартиру. Поэтому с отцом мы больше встречались на территории Игоря Владимировича, чем у нас, у него или в каком-либо ином месте. Именно там я и перевидал после войны в застольях массу интереснейших людей. Тихомирнова и моя мать, конечно же, недолюбливали друг друга, но в общем-то все выглядело прилично. Эпоха немого кино к тому времени закончилась, и мама сменила профессию — стала изобретать и шить театральные и просто костюмы. У нее отбоя не было от богатых заказчиц, желавших ходить в платье, которое сшила им «сама Анеля Судакевич». Как, замечу, до весьма преклонных ее лет у нее отбоя не было от преданных поклонников, которые восхищались ее немеркнущей красотой, мыслями, манерами и образом жизни. Долгие годы проработала она главным художником «Союзгосцирка», и Юрия Никулина я встречал в нашем доме еще до того, как он стал звездой.
Отец ко мне всегда относился с нежностью, брал меня летом в Тарусу и Поленово, где тогда еще функционировал дом отдыха работников искусств. Помню, как радовался я, когда он приглашал меня на рыбалку, и мы вставали на рассвете. Я садился за весла, а отец забрасывал в Оку спиннинг, который он привез с каких-то зарубежных гастролей, редкую для того времени снасть. Однажды он поймал огромную щуку весом килограммов, наверное, восемь, отдал ее на кухню нашего дома отдыха, и вечером всех нас ждал роскошный ужин. В Тарусе мы посещали базар, заходили в чайную, где простые калужские мужики пили за соседними столами водку. Я помню, что мне очень нравились местные котлеты, безумно вкусными казались они мне, хотя, скорее всего, наполовину состояли из хлеба. Отца эта моя страсть к такой непритязательной пище изумляла, сам он есть такое брезговал. Он, сын солидного зубного врача, родившийся в 1903 году, стал заниматься балетом очень поздно, с шестнадцати лет, обучаясь в частных студиях, и уже через два года был принят в труппу Большого театра. Это, наверное, единственный случай в мировой практике: обычно, чтобы добиться подобного, балету начинают обучаться лет с восьми. Он был замечательно сложенный, спортивный молодой человек, который верил в свои силы, и еще через два-три года действительно стал звездой. Учениками его стали практически все другие звезды советского балета. Даже Галина Уланова подписалась в хранящемся у меня письме к нему от 19 января 1983 года «Ваша первая ученица». При всем этом он был удивительно скромным человеком. Молчаливым, даже замкнутым.
— А когда ты ощутил величие своей двоюродной сестры Майи?
— Это как-то сразу всем было понятно, что ее ждет нечто экстраординарное. Хотя... детство ее было весьма трагическим. Отца, Михаила Эммануиловича Плисецкого, героя Гражданской войны, советского хозяйственника, генерального консула СССР на Шпицбергене, расстреляли в 1938-м, поговаривали, лишь за то, что он принял на работу в «Арктикуголь» бывшего помощника «врага народа» Григория Зиновьева. Ее мать Рахиль, киноактрису, снимавшуюся под именем Ра Мессерер, еще одну сестру моего отца, посадили в знаменитый АЛЖИР — Акмолинский лагерь жен изменников Родины вместе с грудным ребенком — будущим всемирно известным балетмейстером Азарием Плисецким, который потом десять лет танцевал в Национальном балете Кубы с Алисией Алонсо, работал с Морисом Бежаром, живет сейчас в Швейцарии. У него, кстати, есть документ о том, что он «признан подвергшимся политической репрессии, реабилитирован», и, когда Азария спрашивают, правда ли, что он сидел в тюрьме, он отшучивается: «Да не сидел я, только лежал, мне еще и года не было».
Майю удочерила моя тетка Суламифь, а брат Майи Александр, Алик, воспитывался в нашей семье, был моим ближайшим другом, я в нем души не чаял. Так вот, еще в 1940 году отец писал сестре Рахили в лагерь, что она когда-нибудь будет гордиться своей дочкой, потому что та делает огромные успехи, и если будет продолжать в таком же роде, то станет великой танцовщицей. У меня есть это письмо.
А дальше было вот что. Суламифь и Асаф, прославленные артисты, сумели выцарапать сестру из лагеря с помощью всесильного энкавэдэшника Меркулова, любителя искусств. Рахиль вернулась в Москву, и поселились они все в огромной коммуналке прямо за Большим театром, в двухэтажном доме, где сейчас кафе и склад декораций. Это театральная была квартира, на втором этаже. Там жили оркестранты, какие-то балерины, певцы, семей, наверное, двадцать. Классическая коммуналка — с велосипедами, корытами на стенах коридора, уборной, в которую всегда очередь стояла, общим телефоном и так далее. У Плисецких — Мессереров была одна большая комната и одна крохотная, пенал такой. В пенале и жила Майя, а в большой комнате — Рахиль, Алик, еще какие-то родственники, Суламифь даже одно время там кантовалась, пока не получила отдельную квартиру как «товарищ орденоносец». Я у них любил бывать, там вечно кипело какое-то варево человеческое — какие-то актеры приходили, балетные, оперные люди… Ко мне Майя всегда очень хорошо относилась, но с другими была резка, особенно если кто-то фамильярничал безмерно, — сохраняла свою отдельность.
И так получилось, что напротив этой коммуналки, там же, на втором этаже, была квартира Юрия Федоровича Файера, народного артиста, четырежды лауреата Сталинской премии. Файер был такой еврейский человек — толстый, неуклюжий, с животом, с отвисшими брылами на лице. Почти комедийный персонаж по внешности, вечно про него в Большом всякие байки рассказывали. Например, о том, что он скрыл в анкете наличие брата, живущего в Нью-Йорке, а этот брат Мирон возьми да объявись во время гастролей Большого в Америке, встретил Юрия Федоровича в аэропорту, стал с ним везде ездить. Балетные принялись издеваться над Файером — не боитесь ли, дескать, Юрий Федорович, общаться с белогвардейцем? На что он им отвечал с достоинством: «Пусть это он боится общаться со мной. Ведь я — коммунист, советский человек!»
— Срезал, как сказал бы Василий Шукшин…
— Еще он однажды был в Германии на медицинском обследовании и, возвратившись, на первой же репетиции рассказал оркестрантам, к их великой радости: «Мне в Берлине просветили всю голову и там абсолютно ничего не нашли».
Но — гениальным дирижером балета был Файер. Как в театре про него выражались, «вкладывал музыку в ноги танцующим». В чем тут искусство дирижера? В том, что нужно сохранить ощущение МУЗЫКИ, тонкого музыкального прочтения — Чайковского, например, чтобы оркестр гремел или звучал, наоборот, пианиссимо, и одновременно следить за тем, чтобы ритм оркестра совпадал с собственным внутренним ритмом балерины, который мог замедлиться, убыстриться, нарушиться во время спектакля. В этом и заключался гений Файера — с одной стороны, у него оркестр звучал замечательно, с другой — Файер шел за балериной, чтобы она не разошлась с оркестром. А эта несостыковка бывает даже у самых крупных личностей музыкально-сценического мира. Мне однажды Святослав Теофилович Рихтер задал при встрече вопрос: «Как дела?» Имея в виду исполнение декораций для оперы Бенджамина Бриттена «Альберт Херринг» во время «Декабрьских вечеров» в Музее имени Пушкина. «Плохо, не успеваю с декорациями к сроку», — отвечаю я, машинально улыбаясь лишь от того, что очень рад был его видеть: он такой прелестный, страстный, безумный, музыкант великий, огромное обаяние от него исходило, я очарован был его личностью. «А что ж вы тогда смеетесь, если плохо, Борис?» — не понимает меня Рихтер. «Да я просто радуюсь нашей встрече, Святослав Теофилович, — объясняю я. — И потом, что вам сказать? Вы — гений, не знающий неудач. А я — простой театральный художник, много раз проваливался. Вот я и смеюсь — как бы над собой». Вдруг он с фантастической какой-то страстью возражает мне: «Да вы что, Борис? Вы ничего не знаете о моих неудачах! Вы не знаете, что было со мной в Тулузе в юные годы, когда я разошелся с оркестром! А в первом ряду, между прочим, сидел композитор Артюр Онеггер, сам, своею собственной персоной. Что было! А в Туле, какой скандал там вышел, как я опозорился в этой Туле...»
— Тула, Тулуза… А ты действительно много раз проваливался?
— Ну не то чтобы много, но вот, помню, ставил я в Германии «Пиковую даму», и Лиза должна была утопиться в Неве, для чего по моему замыслу с такого типичного петербургского островерхого мостика незаметно сбрасывали куклу. И надо же было тому случиться, что исполнители промахнулись, и Лиза в виде куклы к изумлению зрителей шмякнулась об пол…
— Надеюсь, ты не пытался тоже… броситься в какую-нибудь там… немецкую Шпрее после такого афронта?
— Вот еще! А возвращаясь к Файеру и Майе — у Юрия Федоровича была прелестная молодая жена Ия, которая, как рассказывали в театре, однажды вдруг родила ребенка от другого человека. Скандал был… Но я сейчас не к этому, а к тому, что он съехал с этой квартиры напротив, улучшив, как тогда говорили, свои жилищные условия по какому-то другому адресу. И Майя въехала в его роскошную по тем меркам квартиру. Было это еще чуть ли не при Сталине. Так ее ценили уже тогда. И это неудивительно. «Лебединое озеро» — главный балет Советского Союза — она протанцевала более восьмисот раз! Цифра безумная, но так уж тогда было принято, что как только приезжал в СССР кто-нибудь великий типа Хо Ши Мина, де Голля, Мориса Тореза или Ким Ир Сена, его тут же вели на «Лебединое озеро».
— Не случайно, значит, в 1991-м во время августовского коммунистического путча по телевизору эту престижную постановку государственного значения снова запустили…
— …А надо сказать, что любой спектакль «Лебединого» в Большом — это событие в первую очередь даже не для зрителей, а для самого театра. В зрелище участвует огромное количество людей. Балетных, например, двести человек вместе с кордебалетом, оркестр — еще сто человек, рабочие сцены, машинисты, бутафоры… Казалось бы, привыкнуть надо, но все равно каждый раз — это потрясение, акт огромного значения… Особенно для дирижера, который ведет спектакль, и для того, кто исполняет главную партию… На них смотрят полторы тысячи зрителей плюс коллеги, коллектив… Огромный творческий акт публичного существования… Наверное, то же было и при Шаляпине, и при Собинове, когда они пели в огромной аудитории Большого театра с этой акустикой, со всякими случайностями, сопутствующими любому спектаклю, с его удачами и неудачами.
Поэтому, когда Майя стала хозяйкой большой квартиры рядом с театром, к ней сразу же после каждого спектакля стали приходить, как на праздник, поклонники ее творчества, балетоманы, сопутствующие, сопереживающие. Помню главного режиссера Вахтанговского театра Рубена Николаевича Симонова, элегантного остроумного армянина, который боготворил Майю. Потом был такой журналист Владимир Орлов, знаменитая в те годы фигура. Он писал огромные статьи в «Известиях», колонки по три столбца, от верха до низа страницы. Был Вася Катанян, знаменитый кинодокументалист, будущий лауреат Ленинской премии, который тогда постоянно снимал «Лебединое озеро» по той причине, что на спектакле, как я уже говорил, обязательно присутствовал какой-нибудь заезжий коммунист, другая видная персона тех лет типа американца Аверелла Гарримана, и все это потом показывали в киножурнале «Новости дня». Заходил конструктор самолетов Александр Яковлев, который, как сплетничали, и соблазнил жену Файера… Деятели театра, художники, высокопоставленные, как сейчас говорят, функционеры…То есть такая элита тех лет…
И Майя, конечно же, оказала на меня огромное влияние. Фантастический ее успех, овации — все это производило впечатление на детскую мою душу. Мы с Аликом Мессерером тоже аплодировали ей, как безумные, пробравшись поближе к сцене. Клаку она тоже в свою квартиру допускала после спектакля, правда, всего лишь на минуту, две, на время, за которое клакеры все же успевали выразить ей свое истерическое почтение. Помню этих странных изломанных людей, которые посещали КАЖДЫЙ спектакль Майи. Баба там была одна такая высокая, толстенная, колоссальных размеров, странный угрюмый мужик, девушки-худышки…
И вот еще одна история про Майю, прекрасно иллюстрирующая ее прямой, взрывной характер. Дело в том, что у балетных век короткий, и Майя, которая последний раз танцевала «Умирающего лебедя» в семьдесят пять (!) лет, в этом смысле исключение. Им надо уложиться в этот век, сделать звездную балетную карьеру, постараться хотя бы чуть-чуть обеспечить старость.
Тут Сталин помер, воцарился Хрущев, и в пятьдесят шестом году наметились ПЕРВЫЕ заграничные гастроли Большого театра. В Англию. Во главе коллектива тогда стояла Галина Сергеевна Уланова, Майя была как бы на втором месте. Мой отец тогда уже не танцевал, а был педагогом. Зато упомянутый Алик, мой двоюродный брат и родной брат Майи, был принят в труппу Большого после окончания хореографического училища. Конечно, были дикие нервы — кто поедет, кто не поедет, — составлялись списки «гастролеров». Списки эти хранились в безумной тайне, но все равно все всё в театре знали, как всегда. Списки все время менялись — кто-то напился и попал в милицию, у кого-то оказались родственники за границей. Поездка была выгодна, можно было изрядно обогатиться за время гастролей, ведь сумма командировочных — десять долларов в сутки — казалась тогда фантастической. Потом, когда Большой стал гастролировать за рубежом постоянно, артисты привозили оттуда автомобили, шмотки, торговали ими без конца. Плюс, конечно же, слава… Международная слава…
Майя была в самом расцвете сил, но уставала всегда безумно при том изнурительном темпе жизни, который навязывается балерине. Утром — класс, весь день бесконечные репетиции, потом какой-то перерыв, два часа она отдыхает, а вечером — спектакль. Феноменальная нагрузка, нечеловеческая.
И вот Майя вдруг узнает, что Алика НЕ ПУСКАЮТ. Тогда она после утомительнейшей репетиции пошла на прием к директору театра Михаилу Чулаки, а того в кабинете нет, вышел куда-то. И тут Майя — усталая, взнервленная — делает ошибку. Директора не дождавшись, пишет ему дерзкую эмоциональную записку, смысл которой в том, что если Александр Плисецкий оказался на этих гастролях не нужен, то, может, и она, прима-балерина, лишняя? То есть поставила ультиматум нашей власти, а нашей власти ультиматумов ставить нельзя. Наша власть от ультиматумов еще больше дуреет.
Записка — документ, ее тут же передали в ЦК, Чулаки взволновался, партийная организация засуетилась, паника в театре, и в результате ведущую балерину Большого на гастроли в Англию тоже не берут, хотя ее присутствие уже везде объявлено. Майя тогда заметалась, советовалась со мной, что делать, помню… как мы выходили на улицу Горького, опасаясь прослушки… Пятьдесят шестой год, как сейчас помню… Кажется, что все это происходило в какой-то другой жизни.
— Ты что-то разволновался. А что сейчас составляет суть твоей жизни?
— Целиком сосредоточился на установке памятника Белле в Тарусе. Идея эта возникла почти сразу же после ее смерти 29 ноября 2010 года. Мне называли разных скульпторов, я их практически всех знаю, с некоторыми даже дружу, сижу в различных президиумах.
Но я не хотел никого. Трудность в том, что с творцом свяжешься, а потом не развяжешься, если тебе его работа вдруг не понравится. Обиды начнутся… Я долго сомневался, но потом решил сам выполнить эту скульптуру. Дело пошло. Сделал модель из глины. ВПЕРВЫЕ В ЖИЗНИ! Показал Зурабу Церетели, и он, который боготворил Беллу, сказал со своим уникальным акцентом: «Я это тэбэ отолью в бронзе!» Я было обрадовался, но рано. Оказалось, что маленькую модель нужно перевести в гипс. Потом лепится фигура в натуральную величину, и здесь тоже свои сложности. Я, как ты понимаешь, уже не мальчик, но мне приходится лазить на леса и проводить там изрядное количество времени чуть ли не каждый день, с утра до обеда, часов до двух. Масса проблем! Вдруг мне кажется, что ножки у глиняной Беллы коротенькие, и я начинаю скрести основание, а там — арматура. Приходится вызывать мастера с «болгаркой», и он выпиливает арматуру прямо, можно сказать, по живому. Сейчас Белла уже более или менее на себя похожа, потом, благодаря Зурабу, из Питера приедет мастер, покажет, где нужно сделать линии расчленения, чтобы снять со скульптуры формы, и потом эти формы отправят в Питер, где и будут делать собственно отливку.
Организационные вопросы по установке памятника сейчас решаются. Думаю, что все будет хорошо. Беллу в Тарусе любят, как и она Тарусу любила. Надеюсь, что к Дню города, в июле, справимся.
— Беллу во всей России любят. Каждый город считал бы честью быть связанным с ее именем.
— Дай-то Бог, дай-то Бог! Цветаева… Ахмадулина… Таруса… Крутой обрыв… Окоем… Излучина Оки… Вечность…
— Откуда у тебя только силы берутся? У меня такая энергия наличествовала лишь тогда, когда мне было лет тридцать — сорок. А потом я посмотрел окрест и подумал: «Да пошли вы все!..» И стал размереннее жить.
— У меня не получается. Для меня это невозможно. Особенно теперь, когда я остался один, живу такой странной жизнью, без Беллы. Я все время должен чем-нибудь заниматься. Не умею я лежать, глядя в телевизор или потолок.
Была, например, в марте прошлого года выставка моих петербургских пейзажей, восемь рисованных углем работ, иллюстрации к избранным стихам Беллы о Питере. Вышла после этой выставки книжка, она стала жутким раритетом у библиофилов, у меня было около сотни экземпляров, которые я сдуру тут же раздарил на вернисаже в Академии художеств, надеялся потом докупить, ан нет. Нет этой книжки больше в наличии, мгновенно разошлась при тираже 7200 экземпляров…
Большие персональные выставки были в Перми и в Кирове, выставки акварелей — в питерском Музее Набокова, в мемориальной квартире Рихтера… В Риме я был, получил там на вилле Медичи «Премию Гоголя в Италии» за цикл других петербургских рисунков — по гоголевским местам. Неподалеку от этой виллы Гоголь некогда работал над «Мертвыми душами», в честь этого и премия.
И потом — одно цепляет другое. Когда я был в Перми, съездил в бывший лагерь «Пермь-36», где теперь Мемориальный музей истории политических репрессий. Оказалось, что там отбывал свой нечеловеческий срок наш с Беллой хороший знакомый писатель Леонид Бородин, сидевший в одной камере с украинским поэтом Василием Стусом, который «на зоне» и погиб в 1985 году — в карцере, после голодовки. Неожиданно выяснилось, что в Кирове именно в это время был объявлен конкурс на памятник политзаключенным, которых и в тех местах было предостаточно. Я принял участие в конкурсе, и мой проект победил. В пояснительной записке я написал, что глупо тратить огромные деньги на то, чтобы просто поставить в чистом поле гигантский двадцатипятиметровый крест, сваренный из двутавровых балок. Что нужно глубже смотреть — расширить проект, создать комплекс, музей ГУЛАГа, придать этому делу крупный всероссийский масштаб. Ведь есть же в Израиле Музей Холокоста, а в Польше — Освенцим, и нам надо наконец-то уважить память всех безвинно замученных режимом, если страна собирается дальше двигаться в своем развитии. Сейчас все это обсуждается, так что не будем загадывать, что получится в конечном итоге.
— Тем более что кировского губернатора Никиту Белых самого уже два раза обшмонали и к следователям таскают…
— …А должно получиться культовое место. С Вечным огнем, куда приезжали бы молодожены после загса. С гостиницей, где могли бы переночевать люди, прибывшие издалека, чтобы узнать нечто о своих канувших родственниках, предках. С недорогим рестораном, где они смогут посидеть, поговорить, выпить, помянуть своих близких, погибших в лагерях. Такое место в России должно быть.
У меня есть инсталляция, суть которой — воссоздание интерьера квартиры интеллигента, интеллектуала, писателя после того, как эту квартиру покинули представители госбезопасности. Книжные полки, платяной шкаф, буфет сталинских времен, кровати, металлические такие, с панцирными сетками, писательский стол с зеленой лампой, оранжевый абажур, и все это выворочено, перевернуто вверх дном, и называется эта инсталляция просто — «Обыск». Разбросанные листы, растоптанные детские игрушки, одеялки, ситцевые подушки… Инсталляция-память, инсталляция-предупреждение, ведь я, как и все нормальные люди, не хочу, чтобы эта тема вновь стала актуальной.
И — черные кресты из горбыля, на них — тюремные робы, а наверху, вместо головы, фотографии деятелей культуры: Мейерхольд, Бабель, Артем Веселый, тот же Леонид Бородин…
— Меня не то поражает, что ты за все это берешься, а то, что успеваешь осуществить задуманное к сроку, что в наших условиях всегда было практически невозможно. Вечно ты в панике и вечно у тебя все потом получается…
— Сегодня, например, у меня было десять встреч. Шли ко мне, извини, как ходоки к Ленину. Родственники Венедикта Ерофеева были: сестра Нина Васильевна и двое неизвестных мне лиц мужского пола. С просьбой сделать памятник Вене на Кунцевском кладбище. Потом диктовал мемуарный кусок про Володю Войновича, потом пришел армянин Арам, который хочет издать отдельную книжку про Параджанова. За ним — корреспондент из «Независимой газеты»…
О Господи, я же про одну из главных работ прошлого года забыл сказать. Выставка «Воображаемый музей». Когда Музей имени Пушкина в честь столетия со дня основания временно обогатил свою постоянную экспозицию недостающими шедеврами из частных коллекций и крупнейших музеев мира: Лувр, Центр Помпиду, Галерея Тейт, Дрезденская галерея… Привезли изумительного Франса Халса, Веласкеса, Рембрандта, Эль Греко, Густава Климта, Рене Магритта — всего сорок шесть шедевров, во все разделы музея, включая египетский. И это была, пожалуй, самая трудная в моей жизни дизайнерская работа. Все это нужно было разместить на фоне уже существующей экспозиции. Финалом всего этого был грандиозный гала-концерт в Большом театре, посвященный музею…
— Не может быть! Не говори только, что ты и в этом участвовал…
— А как же! Мы работали вместе с великим танцовщиком и хореографом Володей Васильевым. Все представление было связано с дорогостоящими моими затеями и обошлось, увы, в кругленькую сумму. И не только потому, что гонорары у приглашенных музыкальных, оперных и балетных звезд зашкаливали. По моему проекту на сцене спереди были сделаны световые колонны, которые появлялись в одну секунду и мгновенно превращали сцену Большого в Белый зал музея Пушкина. Тяжелые, гигантские «бошевские» фонари, поднятые на штанкетах и сфокусированные пучками, создавали с помощью театрального дыма полную иллюзию возникновения на плоскости мраморных колонн. Ощущение полной достоверности возникало и от того, что сзади шла кинопроекция зала и развешанных по его стенам картин. Киносъемки были произведены, естественно, заранее и тоже с использованием сложнейшей современной техники. Достаточно вспомнить, что были задействованы маленькие радиоуправляемые вертолеты, которые летали по музею и к которым крепилась кинокамера для съемок экспозиции из-под потолка, для создания уникального зрительного ракурса. Трудность заключалась и в том, что со всеми этими звездными коллективами очень долго не было полной ясности. То они могут, то не могут, у них ведь каждый день расписан на годы вперед. Там одновременно Юрий Башмет играл с Николаем Луганским, Натальей Гутман, Виктором Третьяковым. Балет Бориса Эйфмана — огромный коллектив, «Геликон-опера»… Свести все это в один концерт было адски трудно, а репетиций почти не было — в Большом сцена тоже по минутам расписана. Многое сделать не удалось — голографию, например… Чтобы статуя Давида крутилась на сцене… Но это уж потянуло бы на совсем немыслимые деньги.
— Ты ничего не скажешь о своем грядущем юбилее?
— Хочу издать печатавшиеся в журналах мемуары отдельной книгой, потому что постоянно вспоминаю любопытнейшие эпизоды. И собственной жизни, и жизни родителей, их окружения. В частности, о Маяковском, который ухаживал за матушкиной сестрой Софьей, но был отвергнут, ибо своим голосом, манерами и ростом так напугал мою бабушку, что она строжайше запретила девятнадцатилетней дочери якшаться с таким несолидным господином. О друге моей матери, заместителе директора МХАТа Игоре Владимировиче Нежном, которого арестовали в нашем доме, на наших глазах за несколько часов до смерти Сталина, и он спускался по лестнице в своей бобровой шубе и шапке, с маленьким тюремным узелком, в сопровождении понятых и гэбистов. И лишь повторял обреченно: «Я ни в чем не виноват, я ни в чем не виноват…» Замечу, что возвратился он домой, худой и изможденный, лишь через несколько месяцев, и это казалось чудом — ведь оттуда не возвращались. О нашем с Беллой пребывании в Грузии, о Сереже Параджанове, Булате Окуджаве и очень много о Венедикте Ерофееве, с которым мы нежно дружили перед его ранней смертью. О «МетрОполе».
И еще одна книжка сейчас печатается — моя переписка с Беллой. У меня сохранилось около трехсот писем Беллы. Есть подробные — на четыре и больше страниц, а есть просто записочки — трогательные, смешные. Она в отличие от меня любила писать, и свободного времени у нее, прямо нужно сказать, было гораздо больше, чем у меня. Писала даже из Москвы в Москву, из комнаты в комнату. Я отписывался какими-то крошечными текстами, но зато много рисовал ее. Там и портреты Беллы, и мои наброски к портретам. Книжка называется «Я влюблена и любима».
Почти готов и огромный мой двухтомник — семьсот страниц, два тома в коробочке. Название — «Театр Бориса Мессерера». Там эскизы, аннотации к спектаклям, описание их — огромная скрупулезная работа, большая часть которой тоже падает на меня. Трудность в том, что изложено все это должно быть доступным, а не специфическим театроведческим языком. А еще там будут различные театральные истории, связанные со спектаклями, в которых я работал. Я, например, рассказываю, как Борис Покровский ставил в Лейпциге «Пиковую даму» и заново учил немцев ходить по сцене. Немцы — деловые люди, ходят быстро-быстро, а русские дворяне — медленно, вальяжно, степенно. Куда им спешить?
— Господи! Да это же работа для целого коллектива театроведов! Аннотации, комментарии, подписи к фотографиям, выверка всего справочного аппарата… Кошмар!
— А что касается непосредственно юбилея, то 11 апреля в Инженерном корпусе Третьяковки открывается моя огромная выставка, где будут представлены инсталляции, а также графика, живопись за многие годы. Театральные работы — отдельно, на другой выставке, в Бахрушинском музее, которая будет работать с 15 марта. Макеты спектаклей, костюмы, афиши. Все это нужно было собрать по театрам, музеям, галереям, систематизировать, все это требовало моего непосредственного участия.
Беда еще и в том, что от раннего «Современника», где я начинал как театральный художник, мало что осталось… Но что-то есть. Очень трогательные фотографии — все молоды безумно! И Олег Ефремов, и Игорь Кваша, и Галя Волчек, и Лиля Толмачева. Это когда театр еще даже не на Маяковке был, нынешней Триумфальной площади, а работал в здании театра «Ромэн», что на Ленинградском проспекте, был и такой период у «Современника», о чем уже мало кто помнит. Именно там я оформил в 1960 году свой первый театральный спектакль — пьесу чешского драматурга Вратислава Блажека «Третье желание», режиссером был Евгений Евстигнеев. Мы дружили тогда безумно, выпивали с Ефремовым, Евстигнеевым, Табаковым, шли по длиннейшим запутанным коридорам из «Ромэна», приходили в ресторан гостиницы «Советская», теперешний — снова — «Яръ». Популярных актеров узнавали, нам тут же выдавали по «сто пЕтьдесят» с хорошей закуской.
— Тебя тогда еще не именовали королем богемы?
— Нет, тогда еще нет.
— А когда ты получил сей громкий титул?
— Ну это отдельная песня…
Евгений Попов