В Новой Третьяковке открылась крупнейшая ретроспектива Михаила Ларионова. Работы одного из ведущих представителей русского авангарда рассредоточены по миру, поскольку долгое время он прожил за рубежом. Впервые его ключевые циклы «Венеры» и «Времена года» соберутся в одном месте. «Известия» расскажут, чем они примечательны и какова их роль в истории искусства.
Михаил Ларионов родился в 1881 году в Тирасполе (тогда — город Российской империи), в 10-летнем возрасте с семьей переехал в Москву и поступил в Реальное училище К. П. Воскресенского, а затем — в Московское училище живописи, ваяния и зодчества, где учился у Валентина Серова и Исаака Левитана.
Еще будучи студентом, Ларионов стал одним из наиболее активных деятелей московского авангарда, с успехом выставлялся, участвовал во множестве проектов. В 1907 году картину совсем еще молодого художника «Весенний пейзаж» приобрела Третьяковская галерея — настоящее признание! Впрочем, индивидуальный стиль Ларионова тогда еще только формировался, художественные открытия, вписавшие это имя в историю искусства, случились позже — в начале 1910-х. И связаны они были с изображением обнаженной натуры.
От Леды до Олимпии
Вплоть до XIX века было не так много ситуаций, которые позволяли художнику изобразить обнаженную женскую натуру. Полная нагота была связана, как правило, с античной мифологией. Благодаря той свободе, с которой древние греки и римляне описывали приключения своих богов, живописцы могли порадовать и себя, и заказчика фривольными образами. Достаточно вспомнить многочисленные вариации на тему соблазнения Леды Юпитером в образе лебедя, а также практически все сюжеты с Венерой («Рождение Венеры» Боттичелли, «Венера и Адонис» Тициана, «Спящая Венера» Джорджоне и др).
Кстати, «Леда и лебедь» — редкий пример ню у Леонардо да Винчи. Сама картина до нас не дошла, но сохранились эскизы, а также множество копий и подражаний, выполненных учениками мэтра. Позже сюжет с разной степенью откровенности воплощали Микеланджело, Веронезе, Рубенс, Буше, и всегда в этом читался явный эротизм. И все же привязка к мифологии или Библии (Адам и Ева) оставалась непременным условием полной женской наготы.
Все взорвал Эдуард Мане. Его «Олимпия», написанная в 1863-м и выставленная в 1865 году, произвела грандиозный скандал, хотя, глядя на это вполне реалистическое, изысканное полотно сегодня, нам сложно с ходу понять, что же так шокировало парижскую публику. Действительно, композиция «Олимпии» во многом повторяет «Венеру Урбинскую» Тициана, включая позу и «открытость» лежащей прелестницы. Но в том-то и было новаторство, что Мане не «прятался» за Овидия и Гомера. Более того, его героиня — куртизанка. И ее прямой, дерзкий взгляд на зрителя воспринимается иначе, нежели чуть застенчивая полуулыбка Венеры, — как вызов женщины, осознающей свою сексуальность и использующей ее.
В последней трети XIX и начале XX века женские ню стали бесконечно разнообразными. Так, у Зинаиды Серебряковой это лишенное прямого сексуального подтекста изображение крестьянских девок, для которых нагота — естественна («Баня»). А у Густава Климта — воплощение изломанной чувственности модерна («Змеи», «Обнаженная истина»). Широко известна его же графика — в ней художник, не скованный общественными приличиями, зачастую балансировал на грани между эротикой и порнографией.
Однако у Климта же наметилась другая тенденция, которая и станет доминирующей во втором десятилетии XX века: рисовать женское тело не прекрасным, а отталкивающим; сознательно нарушать каноны красоты. Теперь ню — не просто услада для мужских глаз и тайное потворство инстинктам, а выражение душевного состояния — даже не модели, а живописца и всей эпохи. Именно в творчестве Климта и, в большей степени, его младшего товарища Эгона Шиле сформировался экспрессионизм — художественный ответ на мрачные предчувствия грядущего апокалипсиса и ужасы Первой мировой войны.
Самые откровенные акварели австрийского гения — не возбуждающие, а пугающие угловатой диссонантностью поз, неестественностью цветовой и анатомической. Параллельно с Шиле экспериментировал и Пикассо: в «Авиньонских девицах» (оригинальное название — «Философский бордель») он, как и Мане, изобразил дам полусвета, но исказил лица и нагие фигуры, превратив их в геометрические конструкции. Так родился кубизм.
В общем, к началу 1910-х годов обнаженную женщину можно было изображать в каком угодно контексте — сюжетном, стилевом, эмоциональном. Конечно, эксперименты всё равно вызывали скандалы — например, как только не упражнялись критики после показа портрета Иды Рубинштейн кисти Валентина Серова. Отмечали неестественную худобу танцовщицы, трупный оттенок ее кожи… И всё же было чувство, что теперь уже допустимо если не всё, то почти всё.
Новый миф
На этой богатой, эстетически разнообразной почве и появились ню Ларионова. За 1912 год он создал ряд полотен с изображением обнаженных женщин, и большинство из них получили название со словом «Венера»: «Солдатская Венера», «Еврейская Венера», «Кацапская Венера», «Венера» (также известна по надписям «Венера Михаил»). Кроме того, сохранился карандашный эскиз еще одной картины, которая так и не была написана, — «Венера негритянская».
В своих «Венерах» Ларионов, конечно, вступает в диалог с Тицианом и Джорджоне. Героини лежат на кровати, опираясь на высокие подушки, их взгляд направлен либо на зрителя, либо немного вбок, но ни тени стыдливости у них нет. Напротив, листок, закрывающий лоно еврейской Венеры, выглядит издевкой над традицией изображения Евы. Пародией на ренессансный мифологизм читаются и сами названия, поскольку ничего божественного и даже просто возвышенного у ларионовских дам не заметно.
Но вместе с тем, если Серов и Климт, Шиле и Пикассо сознательно очищали женскую наготу от естественной притягательности, Ларионов, наоборот, возвращает моделям эротизм, воспевает сочные формы своих «венер», поданные с залихватским жизнелюбием. Это не эстетское экспериментаторство богемы, а грубоватое, утрированное воплощение солдатской, мещанской мечты.
Если до XIX столетия художники воспевали возвышенную красоту тела, во второй половине века эмансипировали сексуальность, а в начале XX и сексуальность, и красоту наготы было решено «отменить», то в 1910-х годах Ларионов снова дарует обнаженной женщине сексуальность, но не привязывает ее к идеальным стандартам красоты. На фоне современных дискуссий о «боди-позитивизме» этот подход выглядит особенно актуальным.
Особняком в этом ряду стоит «Венера» («Венера Михаил»). Хотя полотно и примыкает к той же серии — как сюжетно, так и хронологически, однако оно открывает новые горизонты, причем не только в искусстве Ларионова, но и в мировой живописи. Эта «Венера» близка персонажам ларионовского цикла «Времена года». Анатомическое подобие, которое было в других «Венерах», здесь сменяется символическим образом, нарочито наивным и оторванным от реальности.
Элементы пародии на Венер прошлого остаются (причем можно усмотреть здесь и иронию над собственными «национальными» Венерами), но любые связи с анатомией исчезают окончательно: трехмерность (пусть даже «неправильная») сменяется двухмерностью, а все фигуры выглядят будто детскими рисунками. Вкупе с радостно-желтым фоном и общим светлым колоритом это сообщает картине какой-то фантастический солнечный оптимизм.
В работе «Венера» появляется еще один важнейший элемент: текст. Помимо изображения фигур и фона, здесь присутствует надпись — такая же нарочито корявая, детская: «Венера Михаил». Сложно поверить, но Ларионов, пожалуй, первый художник, который стал использовать текст как визуальный и концептуальный элемент картины.
Более полувека спустя текст поверх изображения (или даже вместо него) станет одним из главных художественных приемов родоначальника московского концептуализма Ильи Кабакова. И есть несомненный символизм в том, что Третьяковка проводит ретроспективу Кабакова «В будущее возьмут не всех» параллельно с выставкой Ларионова.
Впрочем, на картине «Венера» текстовый элемент фигурирует, скорее, декоративно и не несет концептуальной или формообразующей нагрузки. Иное дело — цикл «Времена года», созданный в том же 1912-м.
Четыре разноформатных полотна символизируют четыре времени года. Каждая композиция разделена на столько же неравных прямоугольников, внутри трех из которых — плоские двухмерные изображения, а четвертый отдан под текст.
«Осень счастливая блестящая как золото с зрелым виноградом с хмельным вином» — гласит одна из них. «Весна ясная прекрасная с яркими цветами с белыми облаками» — значится на другой... Лубочность текста подчеркнута его написанием — без знаков препинания, с «неправильными» переносами и будто бы случайными цветовыми акцентами.
Та же нарочитая наивность характерна и для центральных фигур каждого полотна: это обнаженные дамы в окружении ангелочков, птиц и деревьев. Впрочем, их нагота — совершенно условна. От ню эротического Ларионов приходит к ню символическому, от мужского взгляда на модель (пусть даже и с оттенком карикатурности) к взгляду детскому.
Усиливает ощущение инфантильности изображений почти однотонный фон: светло-оранжевый в «Весне», коричневый в «Зиме», синий в «Осени» и фиолетово-черный в «Лете».
И вот что интересно: если во второй половине XIX века изобразительное искусство освободилось от оков мифа, прежде незыблемых, по крайней мере, в отношении ню, то в XX столетии Ларионов снова возвращается к первоосновам — не только европейским (Венеры), но и русским: «Времена года» отсылают к нашему язычеству, а отнюдь не греко-римскому. Уместно провести параллель с «Весной священной» — знаменитым балетом дягилевских «Русских сезонов», музыка которого была написана Игорем Стравинским в том же 1912 году.
Красавицы и спутницы жизни
За свою жизнь и даже за относительно недолгий русский период Михаил Ларионов сменил множество стилей, манер письма. Что, в общем-то, было обычным явлением для авангарда. Но необычно другое: во всех экспериментах он сохранял светлый, удивительно оптимистичный, подчас даже праздничный взгляд на мир. Идиллия «Времен года», задорный эротизм «Венер», лучезарные квази-абстракции, для которых Ларионов придумал свой термин — «лучизм»...
Во всем, что делал Ларионов, чувствуется гармония с собой и с миром. И, наверное, не в последнюю очередь это следствие его счастливой семейной жизни. Наталья Гончарова, а не абстрактные венеры, была главной его красавицей и вдохновительницей. Ее он изображал неоднократно, и некоторые из портретов можно будет увидеть на выставке Третьяковки.
Союз Ларионова и Гончаровой вообще уникален, причем по многим параметрам. Во-первых, в артистической среде такие долгие и крепкие браки — в принципе редкость. Во-вторых, это отношения не художника и музы (как, например, у Дали и Галы), а двух равновеликих творческих личностей; без них обоих история авангарда немыслима. И в-третьих, несмотря на стабильность их союза, сам его формат был далек от традиционного. И дело вовсе не в том, что вплоть до 1955 года они не были ни венчаны, ни расписаны.
Обосновавшись в Париже, супруги дали друг другу нетипичную свободу: начиная с 1920-х годов Ларионов нашел постоянную спутницу жизни и новую модель — библиотекаршу Александру Томилину, которая жила в том же доме, что и он с Гончаровой. В свою очередь, в жизни Гончаровой появился издатель Орест Розенфельд. Нередко они отдыхали вчетвером; в письмах друг другу Ларионов и Гончарова передавали приветы Оре и Шурочке. И Розенфельд, и Томилина поддерживали художников: первый — заказами от издательства, вторая — уходом и помощью по хозяйству. Гончарова, не умевшая готовить, шутила, что, если в доме есть несколько женщин, старшая из них может ничего не делать. И отмечала, что ревновать им друг к другу не стоит.
Во время Второй мировой войны Розенфельд попал в концлагерь, Гончарова предпринимала отчаянные усилия для его вызволения. И хотя ее труды оказались напрасны, он чудом остался жив, но после 1945 года уехал и женился на другой женщине. Томилина же прожила с Ларионовым и Гончаровой вплоть до смерти последней, после чего стала законной супругой пожилого мэтра. Правда, практического смысла в этом браке было больше, чем романтического: тяжело больной художник чувствовал, что скоро и он уйдет в мир иной, а о его и Гончаровой живописном наследии и огромном архиве сможет позаботиться только Томилина.
И действительно, всю дальнейшую жизнь после смерти Ларионова она посвятила выполнению последней воли мужа: передать то, что осталось от художников, на их родину. Она же организовала единственную советскую выставку Ларионова — в 1980 году экспозиция была показана в Русском музее, а затем — в Третьяковской галерее. Теперь же Ларионов возвращается к нам во всей полноте своего радостного гения
Сергей Уваров