В премьере «Мастерской» соединены «Граф Нулин», «Каменный гость» и «Сцена из Фауста». Четыре актера держат сюжет, явно единый: Галина Тюнина, Мадлен Джабраилова, Карэн Бадалов, Кирилл Пирогов. Пролог к каждому акту: на занавесе Малой сцены горит профиль Пушкина. Эпилог: на занавесе бьет в землю молния — лаконичное лекало того же профиля в белом калении гнева.
В зале — полный мрак. Тайная лампа вспыхивает в колосниках: под потолком качается клетка Повествователя (Кирилл Пирогов). Чудная, как у щегла! Там турецкий ковровый диван, зеленый абажур, фолианты в телячьей коже, десть бумаги, гусиное перо, блеск бронзовых прутьев. И Некто, двадцати трех лет, в белой рубахе, в рабочей позе А.С. Пушкина: валяется, стишки сочиняет, хлебает воду с крыжовенным вареньем...
Он беспечно подсказывает, свесившись с небесных антресолей: «Пора, пора!» Муж (Максим Литовченко) в потертом гусарском мундире, в бакенбардах цвета перца с солью, с ташкой у бедра, не отстегнутой с 1814 года за недосугом, — отбывает на охоту. Параша—Джабраилова со здравым смыслом русской субретки числит насущные дела: «Грибы солить, кормить гусей...» Наталья Павловна с мраморным профилем Галины Тюниной спит в сугробе перин. В ночном чепце, в мятом матинэ выйдет и к графу.
«Нулин» нежен и лукав, как эскиз мирискусника. Полон точеных, сияющих мелочей, как старинный шкафчик уездного бидермайера (взять хоть сцену, где Муж величественно объявляет: «Н-наташа! Т-там, у огорода, мы затравили русака...» — и гусарским жестом кидает супруге на руки кроличью подкладку китайской «пехоры»). Граф N (Карэн Бадалов) с Натальей Павловной ведут вечную русскую игру: в «модернизационное меньшинство» (безродных космополитов, если угодно) со всеми его типичными национальными особенностями, с особым комплексом тех, кто вырвался и дорвался, — и «провинцию с порывами», от Кушки до Курил утонувшую в барханах-сугробах. В персонажах 1820-х мягко мерцают то советские пушкиньянцы 1970-х, то пылкие мэнээсы 1989-го (точно в усадьбе получают не «Телеграф», а «Огонек» Коротича).
И лучшая сцена — утренний уход Нулина со слугой-французом из усадьбы.
Они, как права человека, из русского плена брели: с ужасной книжкою Гизота, с тетрадью злых карикатур, с романом новым Вальтер-Скотта, c bons-mots парижского двора... Еt cete-ra, et cetera. Со всеми не больно-то и нужными тут благами цивилизации (включая, натурально, чулки и лорнеты). Долговязый граф неc колесо щеголеватой коляски, хрястнувшей на наших ухабах (вот эта до Казани нипочем не доедет!). Невозмутимый Monsieur Picard — узелок пирожков от Параши: мы тут все ужасно сердобольные и отходчивые... И, твердо уперевшись сапогами в почву, сощурившись лихо и хищно, как в конной атаке под Фершампенуаз, расстегнув старый ментик, — графа N провожал взглядом похмельный Муж-гусар. Законный хозяин своей томной Н-наташи. ...Три минуты на театре — иероглиф русской жизни. С третьими и седьмыми смыслами.
Здесь же — вступает сквозная тема спектакля, набирающая полную силу в «Каменном госте» и «Сцене из Фауста». Тема закона и беззакония, что ли... Тема порыва, духовного поиска, будь он неладен, естествоиспытательских прав «человека-артиста», как говаривали декаденты. Порыва, что всегда готов отшвырнуть простые вешки заповедей.
Начинается этот особый путь в предместьях Мадрида. Завершается в преисподней.
Дон Гуан и Фауст здесь — чуть не одно и то же лицо. Персонаж Кирилла Пирогова не меняет ни романтической и несвежей белой рубахи, ни фетровой шляпы в дырьях. Он чуть смешон, демон-самовыдвиженец: ведь великим грешником может стать каждый, кому нравится это ремесло. (Фактурнейший Бадалов, напротив, — играет при нем Лепорелло.) Ахматова писала о «смеси холодной жестокости с детской беспечностью» в Дон Гуане Пушкина: беспечности в герое «Триптиха» больше, она-то и страшна.
Кажется, П.Н. Фоменко вообще близок к эссе Ахматовой о «Каменном госте»: «От Лауры автор в восторге — ей все разрешено, вплоть до любовного свидания при трупе убитого из-за нее Дона Карлоса. ...Это — юность Пушкина, это — музыка. ...Для Дон Гуана — Дона Анна ангел и спасение, для Пушкина — это очень кокетливая, любопытная, малодушная женщина и ханжа». Так и в спектакле сияют каштановые кудри Лауры—Джабраиловой (одна из лучших ее ролей, с полной органикой уже на премьере). А Анна—Тюнина в пылких объятиях все варьирует реплику: «Так это Дон Гуан...», прикидывая, как скажется на ее рейтинге роман со знаменитым обольстителем.
Кругленький, даже уютный Призрак Командора (Олег Нирян) сопровождает свою Статую, оставляет в руке Дон Гуана латную рукавицу изваяния — как дуэльную перчатку. Вверх уходит задник Малой сцены: мраморные лестницы фойе нового театра становятся дворами мадридского монастыря и долинами ада (в «Сцене из Фауста» к тексту добавлены черновики Пушкина, «явление тени Гретхен» из Гете и стихи Бродского).
В финале скучающий пушкинский Фауст лаконично велит Мефистофелю утопить для энтертеймента испанский корабль («на нем мерзавцев сотни три, две обезьяны, бочки злата»). Зритель — в сходном естествоиспытательском раже эстета — уже прикидывает: как они это решат технически (или даже — пиротехнически)? На камерной-то сцене?
...И они решают. После реплики «Все утопить!» — сверху, по крутому амфитеатру Малого зала, скользит колоссальное полотнище серого шелка, накрывая зрителей с головами, топя в голландских прибрежных водах. Нас как раз сотни три. Как на корабле.
И это — самое прямое высказывание, какое себе позволяет театр в «Триптихе».
Они ведь не моралисты... Они пушкиньянцы.
Елена Дьякова