Картины Эрика Булатова скоро украсят металлургический завод в городе Выксе. Свое отношение к пандемии художник выразил работой «Надежда», которую поместят на обложку сентябрьского номера журнала Vogue. В преддверии своего 87-летия в интервью «Известиям» Эрик Булатов рассказал, почему считает рынок страшной вещью, а инсталляции сравнивает с опереттой.
— Вот уже полгода весь мир живет в условиях пандемии, которая, кажется, не сказала своего последнего слова. Как вы переживаете это испытание? Что изменилось в вашей жизни?
— По сути, ничего. Все это время мы с женой Наташей провели в Париже. Время не прошло впустую. Каждое утро шел в мастерскую и работал, сколько мог. Закончил очень важную для меня картину «Белый свет», название которой имеет два значения: свет сам по себе и свет как весь мир.
— Вы с Наташей люди законопослушные? Носите маски? Дистанцию в общественных местах соблюдаете?
— Мы стопроцентно законопослушные и не разделяем протесты тех, кто критически относится ко всякого рода запретам. Немножко удавалось погулять вокруг нашего парижского дома. Пока не добрались до Лувра, хотя музеи и открыты. Все житейские трудности и хлопоты этого времени — на плечах Наташи: ходить в магазины и прочее. У меня возникли проблемы с глазами, разыгрался конъюнктивит. Сейчас, слава Богу, все прошло.
— Полгода назад вы считали нынешнюю ситуацию с COVID-19 ужасной, но все-таки не безнадежной. С тех пор что-то изменилось в вашем отношении к пандемии?
— Русское издание журнала Vogue заказало мне для сентябрьского номера работу «Надежда», в которой я выразил то, что для меня значит это слово. Оно словно движется сквозь облака к ясному синему небу. Хотя я оптимистом себя никак не чувствую, тем не менее для меня всегда остается надежда. Нельзя унывать и опускать руки.
— Вы, кажется, собираетесь скоро отправиться в Россию?
— В Нижегородской области есть город Выкса, в котором расположен гигантский металлургический завод. Мне предложили воспроизвести мои картины на заводской стене длиной 114 м и высотой 20 м. Сейчас технически можно многократно увеличить оригинал, ничего в нем не меняя.
Я выбрал для этого три работы: в центре «Стой — иди», а по ее сторонам — две части картины «Амбар в Нормандии»: вид днем и вид ночью. Мы с Наташей собираемся полететь в Выксу на вернисаж, который пройдет 2 октября. Кроме того, в Выксе хотят реорганизовать местный музей и представить в нем современное искусство, в том числе и мои работы.
— «Живу и вижу. Не отворачиваюсь и не вру» — ваше творческое кредо, которое вы сформулировали много лет назад. Никогда ему не изменяли?
— Этот принцип на самом деле для меня вопрос не выбора, а внутренней необходимости. Стараюсь соответствовать. Твой путь движения — не широкая дорога, а узенькая тропка, по ней трудно идти вперед. Постоянно спотыкаешься, можешь поскользнуться. Сделаешь чуть шаг в сторону — окажешься либо в луже, либо в канаве, либо в грязи. Чтобы идти дальше, нужно постоянно возвращаться на ту же тропку.
— В посвященных вам документальных фильмах вы с особой нежностью отзываетесь о Третьяковской галерее. Она ваша альма-матер?
— Для меня всегда очень многое значила именно Третьяковка, с ней связано все русское искусство. Кроме нее, долгое время для меня больше ничего в живописи не существовало. Я и сейчас не считаю равнозначными Третьяковку и Русский музей в Петербурге, он ее просто дополняет.
— Вы постоянно живете в Париже, а Москву называете своим городом, создали к ее 865-летию эмблему «Лучший город Земли». Нет ли в этом противоречия?
— Наверное, есть. Париж я очень люблю. Мне тут хорошо, но я здесь все-таки посторонний. А Москва — действительно мой город. Хороший или плохой, но мой.
— Говорят, что только время все расставляет в искусстве по своим местам. Но разве не люди (искусствоведы, музейщики, кураторы) через десятилетия или века вынесут вердикт — этого мастера в Лувр или Эрмитаж, а этого сбросить с парохода современности?
— Нет, это совсем не так. Сегодня эти кураторы распоряжаются, что и куда, но им, как и мне, разумеется, неведомо, что будет завтра или через сто лет. Так или иначе, но я убежден, что время играет для искусства решающую роль, определяет его место в сознании людей. Одно становится интересным, другое, напротив, перестает им быть.
Время никогда не останавливается, все меняет в нашем понимании и в оценках. Нет ничего застывшего раз и навсегда. Разумеется, на века остались и Микеланджело, и Леонардо. С одной стороны, не могу сказать, что я оптимист, который считает, что все идет к лучшему. С другой стороны, вижу, что время вносит ясность.
— «Зачем человек?» — этот вопрос вы считаете едва ли не самым главным для себя в искусстве. Удалось ли в какой-то степени найти на него ответ?
— Про себя я знаю точно, зачем я и для чего. Я — художник и ничего не значу за пределами этого понятия. Искусство — это мое все. Оно важнее жизни.
— «Перед Рафаэлем я коленопреклоненно скучаю», — писал Александр Блок матери из Италии. У вас к Рафаэлю тоже особой любви нет. Но разве он не занял навечно место в пантеоне величайших гениев?
— Сегодня к Рафаэлю относятся не так, как в XIX веке. Он уже не воспринимается как некий абсолютный идеал гармонии и красоты. В некоторых его работах есть даже что-то пошлое. Для меня Рафаэль очень разный. Автор фресок в Ватикане, особенно «Афинской школы», — самый великий, которого я очень люблю. Его картины масляными красками — совсем другой уровень, они мне не интересны.
В случае Рафаэля возникла конфликтная ситуация, в которой проходит серьезная граница между великим художником и замечательным мастером, но уже другого уровня. Как бы там ни было, не могу сказать, что к Рафаэлю я отношусь равнодушно.
— Однажды вы назвали рынок страшной вещью. Но с ним неразрывно связана вся история искусства. Ничего лучше не придумано: гениальные художники часто работали на заказ. Не продается вдохновение, но можно живопись продать?
— Даже нужно. Все зависит от каждого конкретного случая — кто заказывает, каковы характер заказа и взаимоотношения между заказчиком и художником.
— Недавно автопортрет Рембрандта ушел с молотка на аукционе за $18,7 млн, а несколько раньше творение модного поп-артиста Энди Уорхола — аж за $105,4 млн. Тоже результат невидимой руки рынка?
— Это его гримасы. Очень часто бешеные цены на аукционах оказываются итогом того, что два денежных честолюбивых мешка состязаются друг с другом — кто кого. Тогда цена может подскочить до невообразимых высот. Но она ни в коем случае не признак качества.
— Помнится, вы сравнили инсталляции с мюзиклом или опереттой. Как сегодня они уживаются с классической картиной?
— В оперетте ничего нет плохого, и мюзикл может быть замечательным. Однако они ни в коем случае не должны отменять ни классическую оперу, ни театральный спектакль. То, чем я занимаюсь, — это живопись или картина, которая остается для меня точкой опоры. Ради Бога, пусть существует и инсталляция, я не против разнообразия в искусстве. Плохо, когда что-то одно претендует на монополию, заявляет о себе как о главном и единственном.
— Почему вы не видите большой разницы между абстрактным и фигуративным, то есть предметным, искусством?
— Я много занимался тем, чтобы осуществлять трансформацию абстракции в конкретность и, наоборот, конкретности в абстракцию. Именно это и происходит в некоторых моих работах. Такая неопределенность мне кажется очень важной и в природе, и в искусстве. Думаю, что я использовал возможности картины, которые раньше оставались неизвестными или незамеченными.
— В Советском Союзе вы зарабатывали на жизнь оформлением детских книг. Не хотелось бы вам сегодня проиллюстрировать кого-то из русских писателей, кто вам наиболее созвучен?
— Я никогда классическую литературу не иллюстрировал и вообще не уверен, что это надо делать. Оформлял только книги для маленьких детей — сказки Перро, братьев Гримм или Андерсена. Рисунки для них могут быть не менее важны, чем сам текст.
— В последние годы у вас случались какие-то открытия на чужих выставках?
— Нет, не открыл для себя никаких новых имен. Кого из современных художников любил, тех люблю и сейчас, — Ансельма Кифера, Дэвида Хокни. Других нет.
— «Хорошее искусство — результат хорошей школы, а не только врожденной гениальности», — считал знаменитый художник Вазари. Ну а Пикассо не слишком изнурял себя учебой и в 19 лет стал выставляться.
— Когда я учился в Суриковском институте, мой педагог Петр Дмитриевич Покаржевский помогал или по крайней мере не мешал делать то, что мне было внутренне необходимо. Да, нужно учить рисовать. Чтобы выразить свою индивидуальность, прежде всего нужно владеть ремеслом. Иначе окажешься совершенно беспомощным. Вот такое обучение рисунку и есть овладение художественным ремеслом. Оно пока не искусство. Эту разницу должны понимать и педагоги, и студенты.
Если получаешь образование школьное или институтское, то будешь только ремесленником. И это само по себе прекрасно. Разве плохо быть хорошим мастеровым? Но следующий этап ты уже должен преодолевать сам. У Владимира Андреевича Фаворского я не занимался в институте, но он был моим главным учителем, моей школой. Он учил меня не писать, а думать, понимать искусство, что я делаю и для чего, а не только его чувствовать.
— 5 сентября вам исполняется 87 лет — дата значительная. Какими были самые счастливые моменты вашей жизни художника?
— Первый — когда я взял в руки масляные краски. Это было в селе Бёхово, рядом с музеем-усадьбой «Поленово», где вместе с Московской центральной художественной школой я был на практике в 1948–1949 годы. Тогда я еще писал акварелью. Однажды мой приятель-старшеклассник дал мне этюдник с масляными красками, и я пошел писать с натуры в сосновую рощу. У меня было ощущение чуда, когда видел, что синим кладу небо, оранжевым — дерево. Такое бывает только однажды и потом уже никогда не повторяется.
Второй раз невероятное ощущение счастья возникло, когда я трудился над полотном «Иду». Мне казалось, что я не рисую облака, а будто их делаю — живые и настоящие. И наконец, третий счастливый момент — моя первая в жизни выставка, она прошла в Цюрихе с большим успехом в 1988 году. Тогда я впервые увидел свои картины, собранные вместе. После нее меня сразу стали приглашать в разные страны.
— Что вы хотели бы пожелать себе на день рождения?
— Пребывать в хорошем рабочем состоянии, чтобы я мог продолжать свое дело. До самого конца
Юрий Коваленко