За два года, которые Марина Цветаева прожила в СССР после возвращения из эмиграции в 1939 году, она формально не подвергалась преследованиям за литературную деятельность. Ее просто не стали печатать. Единственная попытка Цветаевой издать сборник стихов была пресечена внутренней рецензией Гослитиздата. Ей не позволили быть даже литературным поденщиком: предоставленная вначале возможность делать переводы была быстро отнята. Безработица и изоляция довели ее до отчаяния, нищеты, а в конечном итоге — до самоубийства.
Из письма Марины Цветаевой Лаврентию Берии
23 декабря 1939 года
<...> 27-го августа — арест дочери. <...>
А вслед за дочерью арестовали — 10-го Октября 1939 г., ровно два года после его отъезда в Союз, день в день,— и моего мужа, совершенно больного и истерзанного ее бедой. <...>
После ареста мужа я осталась совсем без средств. Писатели устраивают мне ряд переводов с грузинского, французского и немецкого языков. <...>
Из дневника Георгия Эфрона
27 августа 1940 года
Сегодня — наихудший день моей жизни — и годовщина Алиного ареста. Я зол, как чорт. Мне это положение ужасно надоело. Я не вижу исхода. <...> Мы написали телеграмму в Кремль, Сталину: «Помогите мне, я в отчаянном положении. Писательница Марина Цветаева». Я отправил тотчас же по почте. <...> Мы все сделали, что могли. Я уверен, что дело с телеграммой удастся. Говорят, что Сталин уже предоставлял комнаты и помогал много раз людям, которые к нему обращались. Увидим. Я на него очень надеюсь. <...> Наверное, когда Сталин получит телеграмму, то он вызовет или Фадеева, или Павленко и расспросит их о матери.
Из письма Марины Цветаевой Вере Меркурьевой
31 августа 1940 года
Моя жизнь очень плохая. Моя нежизнь. <...> Обратилась к заместителю Фадеева — Павленко — очаровательный человек, вполне сочувствует, но дать ничего не может, у писателей в Москве нет ни метра, и я ему верю. <...> Обратилась в Литфонд, обещали помочь мне приискать комнату, но предупредили, что «писательнице с сыном» каждый сдающий предпочтет одинокого мужчину без готовки, стирки и т. д.— Где мне тягаться с одиноким мужчиной!
Словом, Москва меня не вмещает.
Из записной книжки Марины Цветаевой
Сентябрь 1940 года
О себе. Меня все считают мужественной. Я не знаю человека робче себя. Боюсь — всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего — себя, своей головы — если это голова — так преданно мне служившая в тетради и так убивающая меня — в жизни. Никто не видит — не знает,— что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк, но его нет, п. ч. везде электричество. Никаких «люстр»... Я год примеряю — смерть. Все — уродливо и — страшно. Проглотить — мерзость, прыгнуть — враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже — посмертно — боюсь. Я не хочу — умереть, я хочу — не быть. Вздор. Пока я нужна... Но, Господи, как я мало, как я ничего не могу!
Доживать — дожевывать
Горькую полынь —
Сколько строк, миновавших! Ничего не записываю. С этим — кончено.
Из отзыва К. Зелинского на сборник стихов Марины Цветаевой, предложенный к публикации в Гослитиздате
19 ноября 1940 г.
... Из всего сказанного ясно, что в данном своем виде книга М. Цветаевой не может быть издана Гослитиздатом. Все в ней (тон, словарь, круг интересов) чуждо нам и идет вразрез направлению советской поэзии как поэзии социалистического реализма. Из всей книги едва ли можно отобрать 5-6 стихотворений, достойных быть демонстрированными нашему читателю. И, если издавать Цветаеву, то отбор стихов из всего написанного ею, вероятно, не должен быть поручаем автору. Худшей услугой ему было бы издание именно этой книги.
Запись Марины Цветаевой на машинописи не принятого к печати сборника стихов
1940 год
P.S. Человек, смогший аттестовать такие стихи как формализм,— просто бессовестный. Это я говорю из будущего.
Из черновой тетради Марины Цветаевой
26 декабря 1940 года
Но — как жить? Ведь я живу очередным переводом, вся, с Муром, с метро, с ежедневными хлебом и маслом. Я уже третий, нет — четвертый день ничего не покупаю,— едим запасы (ибо я — умница). Но — папиросы? И, вообще, — что это такое? В трудовой стране — с таким тружеником как я! ...Пришла домой и плакала, а Мур ругался — на меня: я, де, не умею устраиваться и так далее...— словом обычная мужская справедливость: отместка за неудачу, нарушенный покой,— отместка потерпевшему.
<...> Одну секунду, в редакции, я чуть было — на самом краю! — не сказала, верней не произнесла уже говоримого: — Мне в пятницу нечего нести своим в тюрьму. Мне не дают заработать своим на тюрьму! Еле остановила. А когда-нибудь — не остановлю. Так еще, то есть таких пустых рук, ни разу не было, за все сроки 10-го и 27-го, всегда — было, а тут — пустые ладони.
Из черновика письма Марины Цветаевой Александру Фадееву
Не ранее 20 декабря 1940 года
Повторяю обе просьбы: спасти [мой архив и по возможности мой багаж] в первую голову — мой архив. Мое второе дело, связанное с первым,— моя литературная работа. Когда узнают, что у меня есть множество переводов Пушкина на французский <...> мне говорят: Предложите в Интернациональную литературу, это ее очень заинтересует — а что мне предложить? Восстановить из памяти все — невозможно.
То же со стихами, из которых, несомненно, многое бы подошло для печати. Без архива я человек — без рук и без голоса.
Александр Фадеев
Из письма Александра Фадеева Марине Цветаевой
17 января 1941 года
Товарищ Цветаева!
В отношении Ваших архивов я постараюсь что-нибудь узнать, хотя это не так легко, принимая во внимание все обстоятельства дела. Во всяком случае, постараюсь что-нибудь сделать. Но достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади. И мы годами не можем им достать ни одного метра.
Из письма Марины Цветаевой Т. Имамутдинову
Около 18 августа 1941 года
Вам пишет писательница-переводчица Марина Цветаева. Я эвакуировалась с эшелоном Литфонда в город Елабугу на Каме. У меня к Вам есть письмо от и. о. директора Гослитиздата Чагина, в котором он просит принять деятельное участие в моем устройстве и использовать меня в качестве переводчика. Я не надеюсь на устройство в Елабуге, потому что кроме моей литературной профессии у меня нет никакой. <...> Очень и очень прошу Вас и через Вас Союз писателей сделать все возможное для моего устройства и работы в Казани. Со мной едет мой 16-летний сын. Надеюсь, что смогу быть очень полезной, как поэтическая переводчица.
Записка Марины Цветаевой в Совет Литфонда
26 августа 1941 года
В Совет Литфонда.
Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда.
М. Цветаева
Из дневника Георгия Эфрона
30 августа 1941 года
Мое пребывание в Елабуге кажется мне нереальным, настоящим кошмаром. Главное — все время меняющиеся решения матери, это ужасно. И все-таки я надеюсь добиться школы. Стоит ли этого добиваться? По-моему, стоит.
Предсмертная записка Марины Цветаевой Георгию Эфрону
31 августа 1941 года
Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик.
Из письма Бориса Пастернака Зинаиде Пастернак
10 сентября 1941 года
Вчера ночью Федин сказал мне, будто с собой покончила Марина. Я не хочу верить этому. Она где-то поблизости от вас, в Чистополе или Елабуге. Узнай, пожалуйста, и напиши мне (телеграммы идут дольше писем). Если это правда, то какой же это ужас! Позаботься тогда о ее мальчике, узнай, где он и что с ним. Какая вина на мне, если это так! Вот и говори после этого о «посторонних» заботах! Это никогда не простится мне. Последний год я перестал интересоваться ей. Она была на очень высоком счету в интеллигентном обществе и среди понимающих, входила в моду <...>. Так как стало очень лестно числиться ее лучшим другом, и по многим другим причинам, я отошел от нее и не навязывался ей, а в последний год как бы и совсем забыл. И вот тебе! Как это страшно.