Вспоминаю, как возле папы появились три молодых человека, выпускники Литературного института, которых можно было бы с полным правом назвать «тремя мушкетерами». У этой истории есть, однако, невинная интрига, которую я создаю намеренно, в чем откровенно признаюсь читателю. Впрочем, каждый имеет возможность сразу посмотреть в конец недолгого повествования, и от интриги ничего не останется: имена героев этой истории немедленно вскроются. У детективов, к примеру, бывают разные типы любителей: одни предпочитают заранее знать, кто «убил бухгалтера», чтобы с незатухающим интересом читать, как автор запутывает сюжет, а другие намерены вместе со следователем идти по следам преступников. Но в моей истории нет ни преступников, ни следователей, и аналогия была бы более правомерной, если бы я сказал так: кто-то начинает обед с традиционной закуски, а кто-то нетерпеливо приступает к компоту, чтобы после этого вкушать первое блюдо. Короче, я никому не препятствую получать удовольствие, как он сам того пожелает. Лично мне приятнее назвать имена героев истории в тот момент, от которого я все равно никуда не денусь, но не раньше: имена этих людей не только мне милы и дороги, но и хорошо знакомы широкому кругу читателей, тем более что все они стали потом писателями, и именно в этом и заключена изюминка всего того, что я намерен вам рассказать.
Итак, место и время действия, уже известные читателю: зима 1950 года, журнал «Огонек». Папа, работая разъездным корреспондентом, взялся за дело активно, опубликовал в «Огоньке» подряд несколько удачных очерков, но полностью восстановить свою прежнюю журналистскую форму так и не сумел. Тому много причин, первой из которых я назвал бы то, что до смерти Сталина оставались долгие три года, не говорю уж о том, что именно в эти времена расцветало пышным цветом кровавое «ленинградское дело» и зловещее «дело врачей»: о какой творческой раскованности журналиста могла идти речь, и каком снятии с себя «ограничителя», все еще страшным цензором сидящего внутри самой профессии? Уже шли аресты, исчезали люди, которых брали по второму кругу, до XX съезда партии и разоблачения «культа личности», а потом до «оттепели» еще следовало прожить. Спрашивается, о каком душевном покое моего папы могла быть речь, если само существование отца висело на ниточке?
Такова была, можно сказать, атмосфера, предшествующая появлению в нашем доме на Русаковской улице трех выпускников: они прошли всю войну, победили немцев, вернулись, и сами освобожденные, и освободившие пол-Европы, и стали не просто студентами, а уже выпускниками Литинститута. Именно по этой причине их прикрепили, как к «дядьке», к моему многоопытному папе (не без благосклонного вмешательства, как я понимаю, Алексея Суркова, который всегда с симпатией относился к старому журналисту). Впрочем, идея Суркова имела некую корысть: папа должен был возглавить первую в жизни командировку выпускников, а затем помочь им опубликоваться в «Огоньке», как бы влив на его полосы свежую молодую кровь. Что из этого вышло, вы скоро узнаете, но не торопите меня: чуть терпения, и вам станет известен весьма назидательный и неожиданный финал истории, который при той атмосфере я даже позволю себе назвать «строптивым», если не просто опасным для всех участников. Итак, два слова прежде, чем я перейду к изложению.
К тому времени, когда три недавних солдата оказались в нашем доме, у нас уже была традиция, миновать которую им уже не было суждено, как невозможно приходить в чужой монастырь со своим уставом. Повелось так, что папа, возвратившись после каждой командировки от «Огонька» домой и написав очерк, усаживал всех пас за обеденный стол, сам же в уголочке дивана, и вслух читал материал, причем никогда не пользуясь очками (папа был дальнозорким), лишь вытянув листочки подальше от глаз. Мы молча внимали, а затем начинались «семейные» поправки. Толя никогда ничего не записывал, зато имел с напой долгий и подробный разговор, который касался и композиции очерка, и описания природы, и каких-то философских аспектов, и «образов героев», как тогда говорили. Я же, раскрыв тетрадку и что-то тщательно туда записывая по ходу чтения материала, потом буквально изгалялся над автором, выискивая в очерках «блошек»: вот у тебя, папочка (ернически произнося слово «папочка»), в одном предложении дважды повторяется «что», а вот неожиданная рифма проскакивает между соседними фразами, что совершенно недопустимо или непозволительно (как я полагал с «высоты» своего представления о прозе, если эта проза не «Кола Брюньон» Роллана). После наших с братом высказываний слово предоставлялось маме, мнение которой все мы ждали с нетерпением, тем более что мама всегда говорила (и все мы смеялись до слез, причем при одном из последних обсуждений уже присутствовали выпускники); «Абрашенька, ты опять слабо отразил роль партии!»
Отсмеявшись, мы теперь ждали, когда какое-то время спустя папа, вернувшись из редакции, прилюдно скажет: «Фанечка? (У папы была манера после имени мамы обязательно, приподняв тональность, как бы ставить вопросительный знак.) Фанечка? ты, конечно, права!» После этих слов папе приходилось послушно «роль» партии «доотражать». Утверждать сегодня, что мама всегда была рада справедливости своих предсказаний, я не могу: она, пройдя через лагерное испытание, особенно остро чувствовала «текущий момент», а чувство самосохранения, как и забота о благополучии семьи, во все времена присуща именно женщинам — хранителям очага не в переносном, а в прямом смысле этого слова, а уж в нашем обществе тем более; чаще всего к слову сказать, из-за мужчин жены страдали и выносили тягости судьбы, проходя через тюрьмы и лагеря (и почти никогда—наоборот!).
Теперь, кажется, я могу с полным основанием вернуться к нашим «лейтенантам», как иногда называл их папа (хотя на самом деле воинские звания трех выпускников не все были офицерские), но чаще папа говорил им «мальчики». Все они вместе вскоре уехали куда-то под Камышин, а затем, вернувшись из командировки, на несколько дней фактически стали в нашем доме «на постой», и началось фантастическое по творческому горению доброе и веселое «житие». Папа, помню, говорил, что «мальчики» безусловно талантливы, но разной глубины: кто озерной, кто морской, кто океанской. Расшифровывать я не могу: сама жизнь расставила потом молодых литераторов на свою полочку (лучше сказать, конечно: притопила на разную глубину), причем, как мне кажется, вовсе не на ту, какую предполагал когда-то папа. Любил он своих практикантов всех, и они по-сыновнему относились к «шефу», называя так папу.
И вот, представьте, случилось то, из-за чего я взялся рассказать вам всю историю. Через несколько дней, написав очерки, все «мальчики», не нарушая традиции семьи, уселись на диван, мы за обеденный стол, и авторы стали вслух читать свои материалы. Толя имел с каждым из них потом отдельный «сурьезный» разговор; что и как говорил им папа, я не знаю: я же тут же выложил авторам найденные «блошки», а мама осталась, как обычно, «при своих», сказав всем без исключения о промашках с «ролью партии». Все посмеялись, ребята сдержаннее нас с Толей и напой, а папа вскоре уехал в «Огонек». Все остались его ждать. Пообедали. Время уже к ужину. Наконец, вернулся папа, весьма смущенный, и объявил «лейтенантам», что Сурков сразу прочитал их материалы и предложил срочно, дабы успеть в ближайший номер журнала, переписать «роль партии». Выпускники переглянулись, помолчали, потом перешептались, а затем кто-то из них скромно заметил от имени всех, что «доотражать» они не будут, «вы уж извините, Абрам Давыдович, но иначе не получается». Папа уговаривать их не стал, и как он потом объяснялся с Сурковым, я тоже не знаю. Так и остался случайно в нашем семейном архиве второй экземпляр одного очерка из трех, написанных несговорчивыми «лейтенантами», хотя, смею заметить, очерки в «Огоньке» могли бы стать у каждого из них чуть ли не первыми престижными публикациями в пока еще небогатой литературной судьбе.
Теперь пришла пора называть имена строптивых героев этой красноречивой истории: один был Борисом Бедным, еще не написавшим своей знаменитой повести «Девчата», ставшей потом художественным фильмом (Борис недолго прожил на этом свете, бросил, кажется, писательство и умер, работая преподавателем Литинститута); вторым был Григорий Бакланов (по тем временам еще Фридман), еще не написавший «Пядь земли», «Мертвые сраму не имут» и другие замечательные романы и даже не мечтавший о том, что когда-нибудь станет главным редактором журнала «Знамя»; а третьим был Владимир Тендряков, еще не прославившийся ни «Ухабами», ни «Расплатой», ни «Ночью после выпуска», ни «Затмением».
Но это еще не вся история, которую я хотел вам рассказать. Пока что вы можете узнать только то, что дружба семьи Аграновских с тремя «лейтенантами», ставшими впоследствии классиками отечественной литературы, началась полвека назад и не прервалась со смертью «шефа», а продолжалась его сыновьями. Вот тут-то я был намерен поставить точку, пока не решил найти для книги какую-нибудь старую фотографию бывших выпускников, относящуюся именно к тем незабвенным временам.
Так вот удалось! — и не только найти фотографию, но узнать еще совершенно неожиданное и весьма логичное продолжение известной вам истории. Фото обнаружил в своем архиве единственный оставшийся в живых от всей троицы (и дай Бог ему долгой жизни!) Гриша Бакланов, и он же рассказал все последующее. Какое-то время спустя к уже ставшим публиковаться молодым писателям обратилось некое издательство (то ли «полит», то ли «проф») с предложением выпустить те самые три очерка отдельной книжечкой. Что ж, очерки «лейтенанты» дали в редакторские ручки, к «роли партии» у издательства претензий почему-то уже не было, но возникло одно маленькое препятствие: очерк Бориса Бедного издательство не без сожаления вернуло. Почему? Оказывается, они сначала не знали, что Борис во время войны попал к немцам в плен и, пройдя потом соответствующую проверку, вернулся не только в строй и даже поступил в институт, но вот такая, понимаете, загвоздка: плен был пленом, пусть пока с книжечкой Боря потерпит. Тендряков и Бакланов редактора выслушали, попрекать его, подневольного, не стали, а просто отказались издаваться без материала своего коллеги и товарища. На том и окончилась эпопея с тремя очерками-страдальцами, из которой вся папина троица вышла с высоко поднятой головой, сохранив честь и достоинство и еще основную часть мушкетерского принципа, когда все должны быть за одного.
Были когда-то и они «рысаками». Хорошие времена!
Все, что было когда-то в сердце моего папы по отношению к трем «лейтенантам-мушкетерам», по долгу и по наследству перешло в сердца Толи и мое.
* * *
В середине мая 1951 года папа уехал в свою последнюю командировку. Поезд в Челябинск отбывал с Казанского вокзала. Мы провожали папу с братом и Володей Нюренбергом. Было почему-то очень весело. Папа уже был в вагоне у окна, а мы, стоя на перроне, трижды проделали старый фокус: не меняя положения наших тел и одновременно двигая только ступнями ног, дружно взмыли руки в прощании, отчего папа увидел как бы двинувшийся перрон и, стало быть, поезд, и тоже стал махать нам руками, сразу засуетившись. Тут вдруг— стоп, «остановились»! Папа оценил розыгрыш, потом вновь «купился», пока поезд на самом деле вдруг не поехал, и все мы прозевали его мягкое движение. Мы пошли за окном, потом побежали, крича на весь перрон, чтобы папа не ел шпроты (это тоже была хохма «с бородой», из-за которой по Москве обычно ходили слухи, будто консервы шпрот чем-то отравлены), а папа, не слыша нас, но все понимая, смеялся и по своему обыкновению тер лысину сразу двумя руками. И уехал. Навсегда.
26 мая 1951 года
(папа — маме и мне в Москву)
ЧЕЛЯБИНСКА 8801 28 26 1236 МОСКВА РУСАКОВСКАЯ 2/1 KB 61 АГРАНОВСКИМ АРИСТОВ ОБЕЩАЛ ВЗЯТЬ ВАЛЮ ПРОКУРАТУРУ ЛЮБОЕ ВРЕМЯ КОГДА ПРИЕДЕТ ЭТОМ ОСНОВАНИИ ВАЛЯ МОЖЕТ ОСТАВАТЬСЯ БЕЗ ФОРМАЛЬНОГО РАСПРЕДЕЛЕНИЯ РЕШАЙТЕ САМИ ТЕЛЕГРАФИРУЙТЕ СОСНОВКА РАЙКОМПАРТ -ЦЕЛУЮ-
Это одна из последних телеграмм, данных папой из командировки в Челябинскую область.
Ему оставалось жить ровно 21 день. Из текста телеграммы, данной маме и мне, видно, что папа думал о сыне. В те дни я сдавал госэкзамены в юридическом институте, и папа знал, что моей голубой мечтой, которую я могу сегодня назвать не иначе, как «странной», была работа в прокуратуре следователем, причем именно на периферии (что было совершенно нереально в те проклятые времена для таких выпускников юрфака, как я: возможно, этим питались причины, рисующие мне работу в прокуратуре). Я понимал, что А. Б. Аристов, в область которого приехал папа, для реализации мечты был единственным моим шансом. Папу я не просил обращаться к первому секретарю обкома партии, но папа сам рискнул это сделать. До сих пор я не знаю, было бы для меня бедой или счастьем, если бы я оказался в конечном итоге в прокуратуре, а не в адвокатуре, как и получилось после смерти папы.
Обращаясь сегодня мыслями назад, по здравому своему разумению прихожу к выводу, что ни следователем, ни адвокатом я не получился бы никогда (хотя мировоззренчески и по складу характера, тяготел, конечно, к защитительной, а не обвинительной сущности), поскольку все равно пересилила бы деятельность литературная. Во всех случаях жизни я, не задумываясь ни на секунду, променял бы свою любую будущую работу и специальность (даже литературную) на то, чтобы папка прожил хоть на один день больше. Не размышляя так, я бы не брался за эту книгу, посвященную всей моей счастливой и несчастной семье.
6 июня 1951 года
(папа — маме в Москву)
ЧЕЛЯБИНСКА 8702 136 МОСКВА РУСАКОВСКАЯ 2/1 KB 61 АГРАНОВСКОЙ ВСЕ БЛАГОПОЛУЧНО ЖДУ НОВОСТЕЙ РАЙКОМПАРТ ЦЕЛУЮ
Вот еще одна телеграмма папы, если бы не самая последняя, о существовании которой мы не знали: она пришла уже после его смерти и была адресована Толе, отдыхавшему в те печальные дни вместе со своим другом Мариной Васильевной Белько на Кавказе. Текст истинно последней папиной телеграммы я еще приведу, а пока мне следует объяснить читателю текст предпоследней, понимая при этом, что все эти тонкости и подробности важны и дороги только мне, единственному от всей нашей той семьи, оставшемуся в живых. Возможно, еще моим детям и моему внуку Андрею (предполагаю, что еще сыновьям Толи — Алеше и Антону, общение с которыми, увы, утрачено), ну и верным товарищам и друзьям, как всем почитателям папиного литературного таланта, как и таланта Анатолия. Не говорю, естественно, о всех людях, переживших страшные времена безвременья, принесшие им неисчислимые испытания.
Итак, поясняю текст телеграммы: какие «новости» так нетерпеливо ждал папа? Папа знал, что повесть, написанная Толей в соавторстве с Василием Галактионовым, «Утро великой стройки», опубликованная журналом «Знамя», выход номера которого ожидался со дня на день, выдвинута на Сталинскую премию. Эту новость папа ждал, не мог не ждать. Забегая вперед скажу, что премия была загублена, о чем я, кажется, несколько раньше уже сказал. Относительно невеликих художественных достоинств повести, как и ее конъюнктурности, говорить не имеет смысла. Папа это понимал, по-видимому, лучше других, но и не понять его надежды на премию тоже нельзя: желание папы видеть сына признанным и счастливым (особенно в те страшные и полные опасности годы начала пятидесятых). Гарантий остаться в живых Сталинская премия, конечно, не давала, но на относительно благополучную судьбу, как это случилось в те же месяцы с Юрием Трифоновым, можно было рассчитывать.