От того лихолетья мы всё дальше и дальше, но пока живы очевидцы и участники битвы с фашизмом, правда о войне не исчерпана. Да и можно ли её исчерпать? Мы решили рассказать, как выживали в войну не люди, а книги, кто и как сохранял библиотеки, и всё это – устами мудрых и добрых женщин, видевших ситуацию воочию и доныне помнящих каждая своё. Из таких разрозненных крупиц и складывается одна общая, на всех правда о нашей истории, в каком бы мы государстве ни жили сегодня и завтра.
Евгения Александровна Жирнова живёт на Якиманке в тех самых престижных домах, к которым относится и знаменитый «дом на набережной». В начале войны ей было 12 лет, поэтому июнь 1941-го года она помнит как сегодня.
«В ночь на 22-е немцы перешли границу, сразу пошли бомбёжки. Москва первое время не попадала в опасную зону, так как бомбёжки носили локальный характер. Все предприятия работали, учебные заведения тоже, а в них – и библиотеки. Ровно через месяц бомбили Москву уже опасно, несколько снарядов попали в крупные дома – например, в Купеческий дом на Болотной набережной в Замоскворечье, в котором находилась одна из крупных библиотек. Снаряд разворотил угол здания, образовалась сквозная дыра, стеллажи с книгами были видны с улицы, пришлось книги перемещать в другое место дома. Убирали куда только можно...
В Замоскворечье было около пяти крупных библиотек – с ценными экземплярами, с раритетами... Летом же сорок первого началась эвакуация. Первыми закрылись школы, а с ними и школьные библиотеки. Длилось это до марта-апреля сорок второго года. Всё самое ценное, что имелось в библиотеках, пряталось от бомбёжек повсеместно. В это время и Библиотека имени Ленина, и библиотека в Купеческом собрании остались почти без работников, но фонды их были сохранены. Дольше всех работала – позже закрылась и раньше открылась – библиотека машиностроительного училища имени Газовикова на Смоленской. Функционировали мелкие библиотеки, так как не обладали ничем особо ценным, риска не было, а все значимые хранилища береглись. Всё их содержимое сносилось в бомбоубежища. Там были отдельные зоны: для людей и для ценностей, вроде спецхранов (не только книги, но и музейные ценности и прочее). А раз в подземелье ушли не только книги, но и их читатели, то люди в убежищах могли книгами пользоваться, -- кроме самых ценных, конечно...
Весной сорок второго года в Москву пошли возвращенцы. Школы и уцелевшие учреждения открывали и свои библиотеки, иногда – на новом месте. Литературный музей на Полянке в основном уцелел. Это старинный двухэтажный дом с мезонином и огромным подвалом. Библиотеки во многом спасало то, что довоенные постройки были чаще всего приземистыми, они не являлись яркой мишенью для немецких самолётов. В Замоскворечье стояло всего два-три высоких дома, библиотек в них не было.
С этого времени люди стали пользоваться извлечёнными из хранилищ книгами. В первую очередь это были учебники, специальная литература и самые необходимые художественные издания. О пополнении фондов говорить не приходилось, лишь в 1945-46 годах стали появляться книги новых авторов, но и то мало.
Люди голодали, холодали, но книга и в войну была святыней наравне с едой. Центр Москвы – это интеллигенция, отсюда и отношение. После войны библиотеки быстро восстанавливались, вернулись штатные сотрудники, стали изыскиваться ресурсы... Что читали в войну? Читали «Войну и мир» Толстого, военную поэзию, особенно Симонова. Тиражи были небольшие, стихи ходили по рукам, их переписывали. Все тянулись к его лирике, посвящённой одной женщине – его жене, актрисе Валентине Серовой. Она была кинозвезда. Стихи о любви согревали людей. А Сталин как-то заметил в свойственной ему манере шутить, что поэзия Симонова – это стихи для двоих. Сталин любил поэзию. Он же и сам писал в юности, был одарён... Много было книг о войне, публицистики, у меня сохранился сборник «Родина» 1942 года издания – высказывания великих писателей о родине, это мобилизовывало народ. Там есть рассказ Алексея Толстого, я его больше нигде не встречала. Хотелось бы этот сборник переиздать репринтно, но как найти издательство?
Запомнилось 16 октября, когда немцы вплотную подошли к Москве. Творилось что-то невообразимое. Муж моей тётки до войны и в её начале возил Жукова, он заехал домой к своим и сказал жене: «Собирайтесь, бери детей и уезжайте!» А мой папа до конца не верил в захват Москвы и маме сказал: «Москву мы не сдадим. Но если что – отходи только с нашей армией». И вот была установка: ничего врагу не оставлять – брать с собой, прятать, раздавать людям. Тогда на один паёк выдавали по пуду муки! Мародёры, конечно, стали громить склады, магазины... А на рабочий паёк выдавали 800 г. чёрного хлеба, 500 или 700 – крупы, сахар, чай (но вместо чая чаще – кофе, мы его берегли и продавали на рынке)... Мяса я не помню, всё шло на тушёнку для фронта, вместо него давали яичный порошок. А вместо сахара – сахарин, очень сладкий. Были ещё служебные, детские и иждивенческие карточки – норма там понижалась соответственно. Питались тоже неодинаково. Отец моей подруги работал бухгалтером в ОРСе, я как-то зашла к ним – они едят жареную картошку со свиными отбивными. Я не выдержала и ушла быстро. Остальные ели лепёшки из картофельной муки, мы из лепёшек делали лапшу. Детям по карточке выдавали солодовое молоко – из пророщенных злаков. В аптеке мы покупали шиповник, другие ягоды (это без карточек, но надо было выстоять длинную очередь) и варили компот с сахарином. Сахарин называли «сироп», потому что жидкий. Голод изнурял, о еде думали всё время до бреда. Мечтали о несбыточном: вот кто-то потеряет хлеб – а я найду... Мой братишка безумно тяжело переносил голод. Как-то мы нашли дома, где ничего быть просто уже не должно было, картофельные очистки в плите, мы стали их сразу варить и отдали брату, он наелся и уснул счастливый. Но первый год войны до сентября было всё без карточек, их ввели, когда стало ясно, что война надолго.
А до войны какая еда была! На Калужской площади стояли фирменные магазины: мясной, молочный, рыбный... Всё было. Мы суп варили из головизны. Это голова осетровая, но такая большая, что от неё отрезали часть. Суп – вкуснее чем из целой рыбы. Икра всякая была: паюсная, чёрная, красная, хлебец из икры речных рыб... Селёдки были каких и нет теперь: залом (это огромная волжская сельдь без головы – малосольная, жирная), керченская селёдка – с ладонь, бело-серебристая и широкая, её ловили в Азовском море, дальневосточная иваси, а ещё – норвежская, беломорская, атлантическая... Речная – называлась пузанок. И стоило это недорого.
Всё же к книгам в войну относились по-разному, были и ужасные случаи, хотя и объяснимые. Я вернусь в тот день 16 октября 1941 года. Я видела, как в Померанцевом переулке на Остоженке жгли книги. Их свалили у водосточной трубы – Толстой в кожаном переплёте! – пламя взвилось, загудело в трубе, бумага вверх полетела... у меня до сих пор это в глазах. Я стояла и плакала. А жгли, потому что боялись, что когда придут немцы, то будут за книги расстреливать. Моя подружка в эти дни ходила в жёлтой тенниске, в которую была спрятана синильная кислота в ампуле. Ей мать велела. Чтоб если что – отравиться. Она была еврейка. И моя мама жгла книги, но в печке, когда надо было что-то варить детям, а дров не было. Так сгорел Герцен. Нам мама, конечно, не рассказывала, я случайно узнала...
Я сейчас являюсь председателем фонда музея А. Н. Островского, мною же и созданного. Но помещения для музея нет и помощи нигде не нахожу. Приходится самой зарабатывать деньги изданием книг. И мне обидно за писателя, который считается русским Шекспиром, за город... Но это, наверно, никому не нужно. А у меня столько собрано всего, куда это девать? Опять в бомбоубежище?..»