Слишком много Сталина в последнее время в нашей жизни. Мемориалы и музеи, появление которых технически было бы невозможно без поддержки властей. Возложение цветов к бюсту генералиссимуса у кремлевской стены коммунистами, ободренными почти официальным шельмованием Никиты Хрущева. Плакат на московских остановках с посмертной маской тирана…
Неуспокоенные тени вождей и останки первого вождя под охраной солдат в XXI веке словно бы мистическим образом мешают нашей несчастной России быть похожей на нормальную страну и жить будущим, а не прошлым.
Искать успехи в сегодняшнем дне, а не вчерашнем, не превращать поражения прошлого в победы, договориться, наконец, о том, что уничтожение миллионов людей и полуголодная, десятилетиями, жизнь — это зло, а не добро.
Страна управляется из советского некрополя — какое может быть согласие и примирение, сколь наивны были мечты о российском «пакте Монклоа», которые владели умами политических деятелей в 1990-е. Да, возможна спустя два года после Крыма «консолидация», но ценой превращения страны в осажденную крепость. Возможно и «единение», но только ценой фактического раскола нации и вытеснения на обочину, маргинализации, а иногда объявления тех, кто не входит в 80 процентов, «одобряющих деятельность» и Крым, «национал-предателями».
В стране, несущей цветы к праху убийцы и так и не пережившей покаяния, а значит, не переварившей своей истории, исчезло будущее, осталось только прошлое.
Это не восстановление культа личности и его последствий — это культ неизменяемости.
Получается, что нынешнее начальство — недостаточно сталинистское, жестокое, архаичное.
А надо бы — в целях установления большего порядка (16 лет у власти не хватило!) — быть более сталинистским, жестоким, архаичным. В этом месседж?
Едва ли. Сталинский миф — это история «побед». Хватило мифа индустриализации (полностью заимствованной) и победы в Великой Отечественной (произошедшей не благодаря Сталину, а вопреки ему — и здесь можно согласиться с митрополитом Илларионом в том, что это было чудо), чтобы в головах людей сформировалась легенда об утраченном рае. А сейчас живется нелегко — нет парткома и профкома, люди думают все равно по-разному, каждый день приходится делать выбор, экономика сыплется, Обама взвинтил цены на сметану, а наверху все (кроме Путина, разумеется) воруют. Как тут не сделать протестный выбор в пользу сталинского мифа?
Получается, что, восхваляя Сталина, люди выражают свое латентное неудовольствие Путиным? И снова едва ли. Все хорошо и правильно. Однако, как говорилось в скетче Аркадия Райкина, «чего-то не хватает». Сталина на нас нету!..
Волшебным образом ровно за день до 60-летия доклада Хрущева на XX съезде я случайно купил в букинистическом магазине «Оттепель» Ильи Эренбурга 1956 года издания. Оно, разумеется, не первое. Илья Григорьевич принес рукопись в редакцию «Знамени» в начале 1954-го, она увидела свет очень быстро, в майской книжке, затем вышла отдельным изданием — скромным, словно бы кто-то, озираясь на начальство, пробовал воду, тиражом 45 тысяч экземпляров.
В декабре 1954-го на втором съезде советских писателей повесть ругали, память Сталина почтили вставанием.
В своих мемуарах Эренбург сетовал на то, что повесть немедленно разошлась, но допечаток не было. В Венгрии «Оттепель» была издана тиражом 100 экземпляров для партийного руководства. Издание 1956 года с изящной акварельной суперобложкой, попавшее мне в руки, сдано в набор в сентябре 1956-го, а до этого его надо было еще поставить в план «Советского писателя» — то есть сам издательский процесс стал очевидным следствием февральского пленума и доклада о культе личности. Или, скорее, июньского постановления ЦК о преодолении культа личности и его последствий.
Но тираж — опять пугливый, 30 тысяч… Эренбург очень много значил для поколения моих родителей — а как могло быть иначе, если его роман мог начаться с нездешних слов «Мастерская Андре помещалась на улице Шерш-Миди», и за это еще и давали Сталинскую премию первой степени, — поэтому в нашей домашней библиотеке его произведений тех лет немало. Есть с чем сравнить. И эти 30 тысяч ничто по сравнению, например, с романом «Девятый вал», вышедшим в 1953-м тиражом 150 тысяч экземпляров. Это там, где в конце произведения происходит «апофигей» — демонстрация на Красной площади, «Нина Георгиевна смотрела на Сталина; он улыбался…».
В «Оттепели» Сталин не улыбается. В этой, в сущности, слабой повести, но по-ремесленному мастерски сделанной в жанре производственной драмы, улыбаются люди.
Тиран только умер, а у Эренбурга они улыбаются. Плачут. Страдают от запретной любви. Мучаются от собственного приспособленчества.
Заводской персонал состоит из людей со сложными характерами — они постоянно творят, выдумывают, пробуют и зверски ссорятся.
Еще не пожелтела бумага с доносом Лидии Тимашук на врачей-убийц, а у Эренбурга Вера Григорьевна Шерер, врач-еврейка, положительный и мятущийся персонаж, вдруг остается на ночь у любимого человека, которому 58 лет и у которого дочь за границей. Больше того, герои Эренбурга успели прочитать роман Василия Гроссмана — явным образом имеется в виду «За правое дело». В конце повести значится — 1953–1955. Значит, Эренбург что-то дописывал после журнальной публикации, возможно, как раз про Гроссмана тихо, в полстроки, почти контрабандой и дописал.
А один из героев «Оттепели» Евгений Владимирович Соколовский, главный конструктор (здоровье не бережет, в любви к докторше признаться боится) говорит о времени, которое, как считают 29% сегодняшних россиян, принесло «больше плохого, чем хорошего», а 23% убеждены, что «не принесло ничего особенного», ключевые слова: «Выпрямились люди». В мемуарах «Люди. Годы. Жизнь» Эренбург вспоминает, как весной 1956 года к нему пришел студент Шура Анисимов и сказал: «Знаете, сейчас происходит удивительное — все спорят, скажу больше — решительно все начали думать…»
Выпрямились и начали думать. То есть в терминах нашего нынешнего карикатурного пародийного языка, которым вдруг заговорила нация, — встали с колен. Не тогда, когда захотели обратно в пропахший «Герцеговиной флор» уют сталинской шинели, а тогда, когда почувствовали запах оттепели, пахнущего огурцом таящего снега, перестали стесняться рефлексии и начали обретать человеческие чувства.
И этой повести — осторожной и почти проходной — было достаточно, чтобы ее название дало имя целой эпохе, одной из самых продуктивных в истории страны. И все потому, что таким чутким и перезревшим было ожидание перемен.
Сейчас перемен не ждут — их гонят из реальной жизни и, что хуже, из голов и душ.
В этом принципиальное отличие той эпохи от сегодняшней, отличие времени, предшествовавшего перестройке, от нынешней посткрымской эры всеобщего «одобрения деятельности».
Но в монолите иногда очень быстро обнаруживаются зазоры и трещины. А власть, представлявшаяся прочной, далекой, сработанной на века, как сталинский дом, при ближайшем рассмотрении оказывалась трухлявой.
Наверное, не мне одному выдающийся художник Борис Иосифович Жутовский, сначала обруганный Хрущевым, а потом сблизившийся с ним, рассказывал историю про то, как чуть ли не на следующий день после смерти Сталина он отправился на лыжах посмотреть на ближнюю дачу вождя в Волынском — поскольку жил, да и сейчас живет, неподалеку. В заборе этой, в сущности, главной после Кремля географической точки страны зияла здоровенная дыра, через которую можно было легко проникнуть в святая святых: «Тихо, никого нет — охранная будка с выбитыми стеклами... И только одна тетка выходит в ватнике, в валенках, с ведром и идет к речке полоскать тряпки».
Сказано же — оттепель…
Андрей Колесников