Михаил Шатров рассказывает о том, как он стал Михаилом Шатровым
Я РОДИЛСЯ 3 апреля 1932 года. История моего появления на свет достаточно смешна, к тому же впоследствии она превратилась в историю о том, почему я стал драматургом…
ДРАМАТУРГИЯ РОЖДЕНИЯ
Осенью 1931 года, когда мама уже носила меня, мои родители серьезно поссорились. Мама решила, что достаточно одного ребенка (у меня есть старший брат), она собралась делать аборт. Ее положили в знаменитый роддом Грауэрмана на Арбате. Вдруг главврач собрал заведующих отделениями и сообщил, что на следующий день клинику должен посетить гость Советского Союза, знаменитый английский драматург Бернард Шоу. В связи с этим он отдал распоряжение на двое суток выписать всех абортниц, ибо в стране социализма абортов не делают. Маму отправили домой, вечером папа сумел ей объяснить, как он ее любит, в клинику она не вернулась. Так я и появился на свет.
Эту историю несколько раз просил меня рассказывать Борис Леонидович Пастернак, когда я с ним встречался в Переделкино. Я жил в Доме творчества, он туда приходил звонить (тогда в Переделкино телефон был только в Доме творчества), я всегда уступал ему свою очередь. Часто я провожал его до дачи, иногда он просил меня: «Миша, расскажите, почему вы стали драматургом». Его очень веселила эта история…
Моя мама была учителем немецкого языка, отец — инженером, начальником строительства Саламбальского целлюлозно-бумажного комбината, это под Архангельском. Жили мы на Русаковской улице около кинотеатра «Шторм», у нас была скромная двухкомнатная квартира. В то же время семья у нас была не совсем обычная, потому что родная сестра отца Нина Семеновна была женой Алексея Ивановича Рыкова. С самого глубокого детства фамилия, которую я носил, — Маршак, была связана с фамилией Рыкова…
РОЖДЕНИЕ ДРАМАТУРГА
Мне трудно точно определить степень родства моего отца с Самуилом Яковлевичем Маршаком. Когда наша семья после 1937 года была практически уничтожена, мама нам запретила говорить о нашем родстве с Маршаком, хотя до этих событий отец поддерживал тесные отношения с Самуилом Яковлевичем. Когда отец недолгое время работал в Ленинграде (Маршак как раз там жил), они активно общались, знаменитое стихотворение «Собирались лодыри на урок, // А попали лодыри на каток» написано про моего брата и сына Самуила Яковлевича. Потом было полное молчание. Только во время войны, когда мама испытывала большие трудности (мой брат был на фронте), Маршак ей помог.
Я с ним впервые встретился в 1955 году, он позвонил мне, когда узнал, что в Театре юного зрителя будет спектакль по пьесе некоего Михаила Маршака. Он пригласил меня к себе, мы долго разговаривали, он рассказал историю рода. Мы дальние родственники, но я никого из Маршаков не знаю, несколько раз встречался с Самуилом Яковлевичем, и все. Мы обсуждали с ним проблему моего псевдонима. Он сказал мне, что в нашей литературе не должно быть двух Маршаков, что мне эта фамилия будет мешать. Вопрос был решен, но происходило все смешно. Театр уже должен был печатать афишу, а я все никак не мог придумать псевдоним. Помню, на лекции в большой аудитории я сел на галерку, положил перед собой лист бумаги и стал писать всякие фамилии. Некоторое время я был Михаилом Апрелевым (как я говорил, я родился в апреле), потом Михаилом Тумановым, потом мне пришла мысль взять фамилию нашего старосты, очень симпатичного парня Коли Березовского, Бог миловал… После занятий я пришел в театр, директор с режиссером спрашивают: «Придумал?» — «Нет». Директор в крик: «Ты меня режешь, надо афишу печатать!» Тогда режиссер Павел Владиславович Цетнерович говорит: «Твой любимый герой в пьесе Шатров? Ты будешь Шатров, а герой — Лавров или Петров». Так и появилась моя новая фамилия…
ШАЛОСТИ В КРЕМЛЕ
Тот факт, что мы считались родственниками Рыкова, конечно, наложил отпечаток на нашу жизнь. Я мало что помню из того периода, знаю по рассказам мамы и брата. Однако отдельные эпизоды врезались в память. Например, такой. В три года у меня была привычка все, что попадалось мне под руку, прикарманивать. Однажды в кабинете в кремлевской квартире Рыкова я увидел на столе большой красный документ, он страшно мне понравился, я его стибрил. А это был мандат-приглашение на
Очень хорошо помню, как Рыковы переехали из Кремля в «дом на набережной», его кабинет с видом на Кремль, помню, как Алексей Иванович катал меня на плечах по всей квартире. Помню добрые лучистые глаза Николая Ивановича Бухарина. Мне было тогда четыре года…
ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ
1937 год стал поворотным для нашей семьи, как и для многих других. Отец работал в Архангельске. Однажды он позвонил и сказал, что его исключили из партии, попросил маму привезти нас с братом. Мы сразу же поехали туда. У меня в памяти остались отрывочные картины, одна из них: ночью меня будит отец, обнимает, целует и уходит. Как мне мама объяснила, почему больше нет папы, вспомнить не могу… Его арестовали в марте 1937 года, Алексея Ивановича Рыкова — в феврале.
Рыкову в течение некоторого времени каждый день присылали протоколы допросов людей, которые давали на него показания, рассказывали, как он готовил покушение на Сталина и пр. Позднее его дочь Наташа рассказала мне, что они с матерью не дали ему застрелиться, он хотел это сделать. Рассуждали просто: если ты застрелишься — значит, в
После ареста отца в Архангельске нас продержали около трех месяцев, каждый день маму вызывали на допрос, она брала меня с собой. Запомнились большие очереди, и еще помню, что у человека, который маму допрашивал, была фамилия Геринг. Точных данных о судьбе отца нет. По одной версии, его расстреляли 3 апреля, в день моего рождения, по другой — несколько позже.
ПИРОЖОК С КУРАГОЙ
Мы вернулись в Москву. Из рыковско-маршаковской семьи почти никого не осталось. Мама устроилась в школу учителем немецкого языка. Заработок был очень скромный, но мы выживали. Потом началась война. До начала 1942 года мы прожили в Москве, в феврале мама согласилась эвакуироваться, мы оказались в Самарканде.
Помню такую деталь. У нас от Алексея Ивановича Рыкова остались некоторые вещи, например, настольная лампа (я ее недавно подарил дочери), альбом марок — он ведь был наркомом почт и телеграфов. Когда мы стали собираться в эвакуацию, мама поставила передо мной дилемму: либо везти с собой муку, насыпанную в мужские кальсоны, либо тяжеленный альбом. Естественно, я выбрал альбом. Она не одобрила выбор: мука — это жизнь, а альбом — игрушка. Потом, когда я страшно заболел, она обменяла его на лекарство, которое спасло меня от смерти…
Меня взяли в школу, но снова в первый класс, мама устроилась скотницей в близлежащем колхозе, потом стала дояркой. Летом 1942 года брата мобилизовали на фронт. Меня устроили в то лето в лагерь, там был повар-кудесник: он делал для нас пирожки с курагой, которые мы получали в полдник. В день отъезда брата на фронт я страшно хотел подарить ему мой пирожок, ждал, когда мне его дадут. Я бежал через весь город на вокзал и опоздал на считанные минуты. Это было настоящее горе…
Спустя некоторое время я заболел сыпным тифом, мама договорилась и пошла в военный госпиталь, где я лежал, работать санитаркой.
В 1944 году мы вернулись в Москву. Мама предприняла попытки хоть
Наши книги оказались нетронутыми, я начал запоем читать. Активное чтение породило социальную активность, я все время в школе стремился
ТВИДОВОЕ ПАЛЬТО
Наступил сентябрь 1949 года. Мы не сразу заметили, но в нашем подъезде на площадке между вторым и третьим этажом появился человек, он все время стоял и смотрел во двор. 23 сентября ночью нам позвонили в дверь… Вошли три человека (один из них был стоявший между этажами) и предъявили ордер на мамин арест. Она была на удивление спокойной. Как бы между прочим попросила меня
В школе к нашему горю отнеслись с сочувствием. Мне решили даже помочь: собрали семерых двоечников и приставили меня к ним в качестве репетитора. Я делал с ними уроки, следил за аккуратностью выполнения домашних заданий, спустя некоторое время они стали делать успехи — постепенно вышли в «хорошисты». Благодарные родители снабжали меня кто чем мог: кто приносил хлеб, у одного из моих подопечных отец был сапожником, сшил для меня ботинки. Это был мой первый заработок.
Одно из главных воспоминаний того времени — стояние в очередях в справочное бюро МГБ… Ближе к новому году брату сообщили: собирайте для матери теплые вещи, свидания вам не будет, она неправильно себя ведет — не признается в том, что она не еврейка, а немка, что ее родной язык немецкий и что она немецкая разведчица. Ее отправляли на вечное поселение в Сибирь. Я в это время лежал в больнице со скарлатиной в очень тяжелом состоянии…
Тут надо вернуться к моей школьной активности. В 1947 году я провел вечер, посвященный
ПОПУТЧИКИ
Брат оканчивал институт, женился, у него родился первенец. Меня ему тащить было сложно. После болезни у меня начались проблемы с сердцем, я не мог как следует работать. У нас был родственник, мамин родной брат Лев Александрович Маньковский, его в 1944 году освободили из лагеря — фактически отпустили умирать, он был совершенным доходягой. В прошлом он был доктором наук, профессором, ректором Горьковского университета. В конце 1949 года он работал лаборантом в Тюменском пединституте — перед лекциями вешал карты, приносил в аудиторию мел и пр. Это было большой удачей. Его взяли на работу, потому что ректор пединститута был его бывшим студентом. Мы посоветовались и решили, что мне нужно ехать к дяде. В начале января 1950 года брат посадил меня в поезд Москва-Пекин, и я отправился в Тюмень. У всех составов, шедших в том направлении, впереди всегда были тюремные вагоны…
Поезд доплелся до Тюмени, дядя меня встретил. Мы пошли вдоль вагонов к выходу на вокзальную площадь, и вдруг крики «стой!», лай собак. Толпа остановилась. Я заметил, что дядя поздоровался с
Я стал учеником
О ПОЛЬЗЕ МНОГОМОЛОТОЧНОГО БУРЕНИЯ
Я проучился в Тюмени до весны, и вдруг меня охватила дикая тоска по Москве, московской весне. Я вернулся. Устроился на работу в артель, которая печатала методом наката портреты великих писателей, работал по ночам. Шел к концу
В институте все складывалось нормально. Во мне бурлила энергия, она получала выход: меня избрали секретарем комсомольской организации, потом сняли, требуя от меня оценки отца и матери, т. е. речь шла об отказе от них. Я не пошел на это и остался не у дел.
Летом горняки направлялись на практику. Всех ребят интересовал Кривой Рог и Донбасс — поближе к Черному морю, меня — Красноярский край. Все время я выбирал Кузбасс, моя специальность была связана не с углем, а с железной рудой, на юге Кузбасса находился рудник Таштагол, поэтому внешне все выглядело логично. Когда я второй раз записался на практику в Кузбасс, меня вызвал человек из «первого отдела» и спросил, чем вызван мой интерес к Кузбассу. Я стал говорить, что это связано с моей темой «Многомолоточное бурение нисходящих шпуров». Он отвечает: «
«ДОРОГОЙ ЛАВРЕНТИЙ ПАВЛОВИЧ!»
Первый раз я оказался на юге Кузбасса в Таштаголе летом 1952 года, меня назначили мастером смены на руднике. Там работали заключенные, это было ужасно. Среди них были монах из Тибета, бывшие командиры Красной Армии, сидевшие с
На практике я впервые написал рассказ под названием «Десять нераспечатанных писем» и опубликовал его в газете «Горная Шория». Это был мой литературный дебют. Мне понравилось смотреть на газетную страницу и видеть на ней свою фамилию. Когда я вернулся в институт, вместо того чтобы на лекциях записывать сведения о строительных материалах или о проходке штолен, стал писать свои опусы. Поскольку театр был явлением, поразившим меня наиболее сильно, я стал писать пьесу. Писал о том, что хорошо знал, о школе. В институте учился я в общем неплохо, продолжал заниматься «многомолоточным бурением», чтобы поехать на следующий год на практику.
Наступил март
А тогда мы с братом, надеясь на лучшее, как могли, помогали маме. Я со своей скудной стипендии — 39 рублей 50 копеек —
Хорошо помню эпизод, я о нем долгое время даже хотел написать пьесу. Мы с братом около полуночи звоним в Красноярский край, чтобы сказать маме о том, что она должна написать заявление. Она спрашивает, какой нужен текст. Я пытаюсь диктовать, она меня не слышит. Тогда брат берет трубку и обращается к телефонисткам: «Девушки, кто нас слышит, передавайте, пожалуйста, из города в город!» И над всей страной понеслось: «Дорогой Лаврентий Павлович!»… Заявление это, естественно, ничего не дало.
АРГЕНТИНСКОЕ ТАНГО
Вышел указ об амнистии, получалось, что мама должна быть освобождена 23 сентября 1954 года. Мы жили этой датой. Я опять записался на практику в Таштагол. Работал на шахте бурильщиком, даже получил премию. В тот раз мне удалось собрать деньги на поездку к маме. Все это нужно было делать в тайне, иначе неприятности в институте были гарантированы.
Я поехал в Красноярский край, предварительно отправив маме телеграмму. Доехал до Ачинска, потом нужно было поймать попутку. Лишь к вечеру меня взял грузовик, шедший в сторону Большого Улуя…
В те времена у нас показывали аргентинский фильм «Моя бедная любимая мать» (может, я немного переиначил название). Я приезжаю в Большой Улуй, ночь, тишина, я выхожу из машины, и вдруг — испанская речь. Потом знаменитое аргентинское танго. Меня это фантасмагорическое явление поразило… Куда идти — понятия не имею. Взял палку, чтобы защищаться от собак, и в сопровождении звучащей в воздухе испанской речи и аргентинской музыки я побрел по улице. На следующий день все выяснилось. Главным человеком во всей округе был киномеханик, когда он привозил новую ленту, сначала показывал ее своей любимой женщине, они смотрели только вдвоем. Это и был ночной показ для любимой.
В темноте я не мог найти нужную улицу, тогда просто постучал в ближайшее светящееся окно. Объяснил откликнувшейся женщине, кто я и к кому приехал. Она пошла меня проводить. Постучала в двери
Всю ночь мы проговорили. На следующий день в мамин сарай набилось столько народа, что нельзя было повернуться. Это все были ссыльные. Среди них было много жен знаменитых людей — бывших наркомов, членов ЦК и т.д. Их очень интересовало только одно: что происходит в Москве. Но я тоже знал только одно: я должен молчать, мне ничего определенного говорить нельзя. Это была тяжелая беседа.
Тамошний особист до последнего момента мытарил маму: не говорил, какой у нее будет паспорт, т. е. сможет она вернуться в Москву, или — за
ПОЛИТИЧЕСКИЙ ТЕАТР
Домашние во главе с братом надо мной подсмеивались, но я продолжал писать. Зимой 1955 года я закончил пьесу «Чистые руки». По нынешним временам вещь наивная, но там был момент, который предопределил мое дальнейшее развитие. В пьесе одно из действующих лиц — секретарь комсомольской организации, это карьерист и отъявленный подонок. Почти через год, когда она появилась на сцене Театра юного зрителя, мне протянул руку и стимулировал к дальнейшему творчеству Алексей Николаевич Арбузов. Роль комсомольского секретаря играл Ролан Быков (это была одна из первых его ролей в ТЮЗе). На премьеру пришел Арбузов, я устроился так, чтобы видеть, как он смотрит спектакль. Действие началось и — о ужас! — он заснул. Проснулся он, как только на сцене появился Быков. После спектакля Арбузов похвалил меня именно за этот образ и благословил на занятие общественно-политической тематикой. Вместе с Арбузовым в литературу меня вводили Виктор Розов и Александр Штейн. Мои учителя — они.
Поначалу пьесу я принес в Центральный детский театр, потому что там появился молодой актер и режиссер, который мне страшно понравился. Я ему позвонил, сказал, что написал пьесу и хотел бы ее показать. Мы договорились о встрече на служебном входе вечером после спектакля. Стою в назначенное время, выходят актеры, моего кумира нет. Вдруг слышу знакомый голос, он, обращаясь к одной актрисе, говорит: «Подожди, меня там
Вообще о той роли, которую сыграл Олег в моей жизни, надо бы сказать особо, и я к этому обязательно вернусь. Я счастлив, что был коллегой этого выдающегося гражданина России, чей вклад в освобождение культуры от сталинских заморозков до сих пор должным образом не оценен.
В 1956 году состоялась вторая моя премьера. В институте я защитил диплом по многомолоточному бурению, ректор (тот самый, что принимал меня) радовался моим успехам на театральном поприще, на распределении он написал в моих бумагах «В литературу» — мне дали свободный диплом.
В
Все, что я сделал после XX съезда, вызывало у властей дикую ярость. Начиная с пьесы «Шестое июля», не было ни одного моего произведения, которое не было бы запрещено Главлитом. Я принимал участие в кампании в защиту Синявского и Даниэля, получил за это выговор в Союзе писателей. Не было ни одного значительного события, от которого я бы уклонился и не был бы среди тех, кто занимал прогрессивные позиции. Именно потому, что ненавидел, любя. Могу сказать, что эта формула стала моим общественно-политическим и гражданским кредо на долгие годы…
Записал Сергей Шаповал