Мне кажется, ей было меньше, чем мне теперь. А мне скоро 55. Бабушку поразил инсульт. Она была аккуратная, полы скоблила тесаком, курицу делила на несколько порций, слова такого не зная, начиная варить с крылышек, лампу зря не жгла, керосин экономила, а рукоделием по зимам занималась при слепушке – тряпочке, обмакнутой в масло. Вроде бы и лучину использовала. Трубу у печки закрывала страшно рано, чтоб тепло лишнее не уходило с дымом. Один раз я серьезно угорел. Посинел даже. Был я еще маленький, лежачий. Бабушка была странная и вроде как не в себе. Она ждала чуда.
Бабушка в ту ночь выковыривала корешки из чисельника, обрывки календарных листков. Так и упала поперек койки: в одной руке этот несчастный чисельник, в другой ножницы. Потом недели две пролежала без движения и с открытыми глазами. Унесли ее в январе в метель на кладбище в другой конец деревни, километра за полтора. Меня не взяли, поберегли. Я лишь видел в оконце, как процессию закутал белый вихрь – и все. Бабушки не стало.
Дедушка по молодости кобелячил. Бегал задами к соседке. Бабушка знала. Любила его и прощала. Дед ушел с началом войны и пропал без впести. Поэтому бабушка его всю жизнь ждала. Замуж не вышла. Не убит – значит не вдова. Ждала она его свято и неприступно. Над ней посмеивались. Дед все-таки был убит, это мы узнали в годы Перестройки. Или накануне. Прислали извещение из военкомата. Поисковые отряды нашли останки деда в Новгородской области. Наши же, местные следопыты, школьники. Есть точный адрес, где дед захоронен. Его останки оказались не белыми костями в глухом лесу, а могилой на окраине деревни. Русской деревни, хоть и не нашей. Дед погиб в 44-м. Всю войну прошел почти. А бабушка хранила вырезку из дивизионной газеты, как молодой фронтовой шофер попал под бомбежку. И там даже стихотворение было. Но официально значилось: пропал без вести. То есть никаких льгот бабушке не полагалось. Подразумевалось, что дед в плену или того хуже. Наверно, ей тяжело было жить с такими мыслями и таким отношением. До правды бабушка не дожила, ее убил инсульт.
На могиле деда я так и не был. Мучусь этим. Бабушка лежит там, где одни покойники. От деревни осталось лишь кладбище. Там я тоже бываю редко. В последний раз еле нашел могилу. Кладбище в страшном запустении, присматривать некому. И время безжалостно стирает следы. А память священна, но хранить ее по-настоящему надо уметь. Я, судя по всему, не умею. Все остается на уровне слов и пустых обещаний самому себе. Мне стыдно, но это так.
Один неравнодушный человек поставил памятник нашей деревне. Теперь это уже традиция, в Интернете много таких сообщений. Мертвые предки, оставленные без посещение, и исчезнувшие деревни, оставленные без примет былой жизни – веяние нашего торопливого и суетного времени.
Мой отец жил от нас отдельно, в Самаре, там умер и похоронен. На его могиле я был. Может, в первый и последний раз. Здоровье уходит, чтоб ездить. Мать тоже умерла и похоронена в селе, где никто из ее детей не живет. Все лежат отдельно от детей и внуков и друг от друга. И ничто, кажется, не соединит ни мертвых с живыми, ни мертвых с мертвыми. А хуже того, мало что соединяет живых с живыми. Страшное разобщение – тоже веяние времени. Жизнь нас разобщинила и индивидуализировала. И сосед не знает соседа. Деревни стали другими, там исчез уклад. Пропал космос. Там много пришлых. Там нет былого единения. Там холодно и неуютно. Я рос в другой деревне, хотя и на ее издыхании. Но я застал этот космос. И поэтому теперь я инопланетянин из другой галактики. Кстати, слово “галактика” в корне имеет слово “молоко” (лактоза). Млечный путь. Я вскормлен молоком, а не искусственной смесью. И не зря я угорел от той бабушкиной печки. Я в том угаре что-то увидел, я мутировал, чтоб в этом, теперешнем угаре отличать одно от другого. Чтоб чувствовать фантомные боли. Чтоб мучиться виной и бедой, своей и всего мира. И не пытаться даже простить себя за мою бедную память. Потому что она осквернена непочтением. А делать этого нельзя. Память священна.