Роман Дмитрия Лиханова «Звезда и крест» рассказывает о судьбе советского полковника Валерия Буркова, принявшего впоследствии монашество*. Почему русская литература удовлетворительно справляется с описанием советского прошлого, но так и не научилась описывать последовавшую за ним эпоху перемен?
Дмитрий Лиханов — автор, не чужой «Огоньку»: он работал здесь в его звездный час, в 1985–1989 годах, был спецкором, автором ряда громких материалов. Тайная мечта почти любого журналиста, как известно, стать писателем, и это ему также удалась (в качестве автора художественной прозы Лиханов дебютировал еще в 1991 году).
Его новый роман «Звезда и крест» посвящен судьбе Героя Советского Союза, военного штурмана Валерия Буркова (родился в 1957 году), который во время афганской войны лишился обеих ног. После войны Бурков окончил военную академию, был активным участником демократических перемен, работал советником президента России Бориса Ельцина. Затем отошел от мирских дел и стал священником. Судьба Буркова действительно уникальна, но и судьба романа по-своему примечательна; языком и композицией он напоминает нам о «непрочитанных 1980-х», когда соцреалистическую прозу буквально изнутри вспарывало прозрение.
Когда читаешь, например, описание афганской войны, понимаешь, что сегодня эта тема полностью приватизирована, монополизирована людьми вроде Александра Проханова. Который превратил войну в «святое дело», в сон о «красных ракетах» и о чем-то еще красном. Милитаризм и беззастенчивое самолюбование на фоне пепелища. Первых ста страниц Лиханова вполне достаточно, чтобы развеять чары милитаристских фантазий. И это при том что он не пишет, так сказать, пацифистской прозы: и автомат Калашникова тут на своем месте, и «вертушки», и «шестьдесят шестые» (кто знает, тот поймет), но итог совсем другой.
Автор очень подробно, не жалея страниц и времени, описывает советскую жизнь героя, а также его отца — полковника, погибшего в Афгане. Как же не рваться туда же — отомстить! — сыну военного. Как не мечтать о той же судьбе, что у героических предков… Это описание попутно напоминает о поразительном «кризисе мечты» начала 1980-х: «других» судеб для мальчишек позднего СССР так и не было придумано, точнее, все другие варианты судьбы представлялись «скукой». Однако на афганской войне, с горечью замечает автор, «…у большинства советских мальчиков в песочных камуфляжах, даже у самых смелых и отчаянных из них, Бога в душе не было. Значит, и Бог был не с ними. В этой войне он был на другой стороне».
…Вскоре после тяжелого ранения Бурков был замечен и отмечен новой властью: стал Героем Советского Союза, получил погоны полковника. Время — перестроечное, но здесь происходит странный сбой в романе: повествование то замирает, то вдруг бросается вскачь. Жизнь героев, прежде степенная, теряет очертания, рассыпается на мелкие осколки. Насколько подробно описывает автор советскую жизнь героев, настолько же перестроечное и постсоветское житие становится пунктирным, прерывистым. Это можно понять: сама цельность бытия рассыпалась, однако в действиях реального Буркова тех времен никакой растерянности нет. Наоборот. Как известно, Бурков стал одним из тех офицеров, кто поддержал реформы Горбачева (в то время были популярны движения «офицеры в защиту демократии». Сегодня это звучит, прямо скажем, как оксюморон). Во время августовских событий 1991 года Бурков защищал Белый дом. Но автор романа, к сожалению, не просто не уделяет этому периоду должного внимания, но дает нам понять, что это все было для героя сиюминутным, «неважным». Невозможно представить, однако, чтобы такой цельный человек, как Бурков (а именно цельность характера и является стержнем романа), делал что-либо в своей жизни не всерьез или не по убеждению.
Почему так выходит? Это общая проблема, и она выходит далеко за пределы одной книги: проблема «потерянного времени», с 1985 по 1999 год, по-своему загадочна, но типична для всего постсоветского искусства, включая и массовые жанры. Тот же эффект, например, наблюдается и в сериалах, кино: как только дело доходит до 1985 года, условно, изображение словно бы становится зыбким, нечетким, а авторов охватывает немота. Отчего так?
Во-первых, стоит заметить, что самой традиции говорить о «смутных временах» у нас так и не появилось, не придуман для этого, собственно, язык описания. Не говоря уже о том, что перестройка и девяностые в качестве сюжета не укоренились в нашей литературе, кино, театре. Вторая проблема, которая напрямую зависит от первой: не появилось авторской позиции, соответствующей усложнившимся обстоятельствам, духу времени. Авторы — как автор этого, например, романа — предпочитают смотреть на происходящее с «высоты всепонимания и провидения» — традиция, укоренившаяся у нас еще со времен Льва Толстого (когда автор подобен высшему существу и все знает заранее). Однако при описании рассыпающегося, крошащегося на осколки времени эта манера не подходит.
Глобальные общественные перемены требуют и изменения авторской позиции, смены оптики авторского взгляда.
Здесь, условно говоря, требуется не взгляд свысока, а растворение в героях и обстоятельствах. Здесь нужен отказ от монолога и переход к многозвучию, к той самой полифонии, к умению расслышать разные и многие голоса (о чем писал еще Бахтин в своем знаменитом исследовании о Достоевском).
Понятно, что в таком случае автор ощущает то же, что и его герои,— потерю символической опоры. Дмитрий Лиханов, например, ищет опору в апелляции к вечности (в романе эта задача решена с помощью параллельного повествования — описания жития священномученика Киприана Антиохийского, конец X — начало XI века; став монахом в 2016 году, Валерий Бурков принял имя Киприан). Но это не решает «проблемы героя» в современности: в повествовании мы его буквально теряем, не можем расслышать.
Возможно, парадоксальным образом стоило бы искать такую опору именно… в неустойчивости, изменчивости времени? По принципу «то, что нам мешает, нам же и поможет»? И автору следовало бы тогда сознательно раствориться, потеряться — вместе с героями и читателями — и тем самым заново обрести новую, «сложную цельность»?
Выйти из режима монолога — это, кажется, и есть самая трудная задача для сегодняшней литературы и, шире, всего постсоветского искусства. Однако, как представляется, только так и возможно обрести новый язык и вернуть себе цельность.
Андрей Архангельский