О дневниках одного прозаика — к моему удовольствию, справедливо забытого — плотоядно и простодушно описано застолье в Вешенской у Шолохова. По размаху барское, по сути — хамское.
«Я давно не едал ни такого поросенка, ни огурчиков, ни рыбца, ни холодца. Пили «Курвуазье» и «Мартель». А время скудное для России, полуголодное; сам же гостеприимный хозяин сетует, что, говорят, «с мясом в стране плохо, товарищи», «народ по тарелкам ложками стучит в столовых». Тут же, впрочем, себя обрывая: «Да вы пейте, пейте, это же французский коньяк, лучший». И ведя такие содержательные беседы: «Сколько в московской организации евреев? А жен-евреек у русских писателей сколько?».
И все-таки самое любопытное вот что. Присутствовавший за столом болгарин рассказывает, будто их Тодор Живков еженедельно обедает с деятелями культуры, давая ценные руководящие указания по всем творческим вопросам, и это приводит автора великого «Тихого Дона» (думаю, при всех оговорках написанного по крайней мере не без его участия) в восторг: «Не может быть! Нам бы так!». И (шутка такая) следует просьба добыть ему болгарское подданство.
Что сказать? Да ничего добавлять и не надо: жуткий, сдвинутый мир, где само достоинство писателя измеряется близостью к власти, указующей и воздающей.
Знаем, не все были таковы. Вот на I съезде писателей Пастернак, чуя возможность подобных перерождений, зорко предостерегает со своей нравственной высоты:
«Если кому-нибудь улыбнется счастье, будем зажиточными, — но да минует нас опустошающее человека богатство. (И это, допускаю, покуда с сочувствием слушают Федин и Леонов. — Ст. Р.). „Не отрывайтесь от масс“, — говорит в таких случаях партия. Я ничем не заслужил права пользоваться ее выражениями. „Не жертвуйте лицом ради положения“, — скажу я в совершенно том же, что и она, смысле. При огромном тепле, которым окружают нас народ и государство (знал бы, чем он, чем они его окружат в конце концов! — Ст. Р.), слишком велика опасность стать литературными сановниками. Подальше от этой ласки во имя ее прямых источников...».
Хочешь не хочешь, вспоминается Гоголь: «Далее, ради Бога, далее от фонаря!.. Это счастие еще, что он зальет щегольской сюртук ваш вонючим своим жиром...».
Не отмоешься.
Слова — я о Пастернаке — удивительного достоинства. Но вот о чем не хочется, а приходится думать.
В одном случае — бывший замечательный писатель, сперва запуганный, потом прикормленный, превратившийся в холуя и гаера власти. В другом — тот, кто трагической судьбой доказал несовместимость с ней, пусть на словах в этот раз и не отделил многострадальный народ от давящего государства. Но в обоих (ох!) случаях говорит зависимость от власти — жадное к ней притяжение или, наоборот, деликатное отталкивание, тоже, увы, свидетельствующее о необходимости и неизбежности считаться с нею.
Низины или высоты, но в пределах одной искаженной реальности. В одной системе координат. Не нравственных, но властных.
Когда Леонид Ильич Брежнев непослушным своим языком вытолкнул в массы слова о возникшей «новой исторической общности», о «советском народе», смеялся, может, и сам придумавший это референт. Тем более — люди, близкие мне, в том числе я сам. Перестал смеяться, оценив невольную точность формулировки, едва начал распадаться Советский Союз, и недавние братья, клявшиеся друг другу в вечной верности и любви, занялись вульгарной дележкой, драками, совсем советскими счетами, кто старше, кто младше, по Оруэллу, равный, а кто равнее (по сей день не перестанут), доказывая тем самым, что они если и не одно, то успели заразиться общими пороками. Типологическими.
С.И. Липкин недоумевал: «Давайте вдумаемся в это словосочетание (то есть именно в сочетание „советский народ“. — Ст. Р.). Не дико ли оно звучит? Как можно целый народ назвать, исходя из системы административного управления? Разве мы называем норвежцев стортинговым народом? Или американцев штатским? Разноязыких швейцарцев — кантонским?».
Редкий случай, когда мой старший и мудрый друг оказался не прав.
То есть, конечно, задействовано слово, почти с самого начала фиктивное. (Советы — где вы видели их государствообразующую роль?) Но большевики и тут показали, что нет таких крепостей и так далее, и силой агрессивной тоталитарной идеологии, подкрепленной репрессиями, внушили нам высокомерную «советскую гордость». И постоянную нужду во внешнем враге (а при непреходящих отечественных трудностях — и во внутреннем; взять хотя бы антисемитские речи на шолоховском пиру). И государственный патернализм. И стадность под псевдонимом «коллективизм», то есть превращение разноголосой массы в хор во всем согласных (хотя: «Горе стране, где все согласны!» — истина, выкрикнутая еще декабристом Никитой Муравьевым, — к слову, предлагаю хороший лозунг очередному Маршу несогласных). И ненависть к чужому успеху... И много, много чего еще.
Но вот в чем беда: размышляя об этом, завистливо — и с ужасом — притихаешь: какая, значит, сила была у государственной идеологии, если ей удалось нас... Сплотить? Нет, и это мгновенно обнаружилось с распадом Союза. Но — столпить. Сбить в огромную кучу, где все вроде бы разные, однако мощно объединены общими пороками (см. выше).
А сегодня — какие обозначения в ходу? «Российский народ»? Кажется, и учебник с таким названием есть, и, верю, хороший, умный — особенно если исходит из возможной (?) перспективы, а не из сырой реальности. Или — «россияне»; кстати, приходилось не единожды слышать, будто слово придумано обожавшим его Ельциным, в то время как еще Феофан Прокопович возгласил над гробом Петра: «Что творим, россияне? Петра Великого погребаем!»
Что сие значит? «Советский народ» — это более чем понимаю, до сих пор сталкиваясь с его руинами. «Российский» же...
В чем проявляется его цельность — при наших просторах, при нашей разбросанности, при слабости связей? Уж не в дружной ли (в самом деле объединяющей) ненависти, испытываемой провинцией к столице? (Как бы то ни было, прежде, скромно представившись: «Я из Москвы», слышал уважительное: «О-о-о!», теперь почти гарантированно рискуешь получить по морде.) Во всеобщей апатии («Не все ли равно, кого выберут? Что мы можем?»), свидетельствующей об отсутствии характера, в особенности общенационального? В перемене, подмене, а вернее — утрате общих культурных приоритетов? Опять же раньше (и долгое время) страна — вся, от Питера до Владивостока — аукалась читаемыми-почитаемыми вечными Чеховым и Толстым, осознавая: мы их народ, а теперь кто властители дум? Телеведущие, имя им легион, которые забываются напрочь, едва исчезнут с экрана?.. (Кстати, жалко не поделиться характерной и характеризующей подробностью, чрезвычайно меня рассмешившей. Прочел интервью Дмитрия Диброва, исполненное собственной значительности, — и кто бы этому удивился? — где он, в частности, говорит о будущем своего восьмимесячного сына: «По рождению он очень обласкан судьбой... У него не самый последний в стране отец. Его фамилия дает ему возможность открыть любую дверь, по крайней мере в течение ближайших двух десятков лет».)
Элита, блин. (Я — не о невинном младенце.)
Смеетесь? Что же, Дибров, мол, рассчитывает со своей сомнительной популярностью продержаться еще двадцать лет?
Однако все очень серьезно, ибо выражает суть нашего времени: вот, стало быть, каково самоощущение однодневки, нами же и подпитываемое. И вокруг кого, получается, нам надо спешить объединяться. Уж не для того ли, чтобы почувствовать себя народом?
А ведь кто-то объединяется! Иначе откуда такое самообожествление?
...Покойный Владлен Бахнов, литератор редкого остроумия, высмеял стихотворение не то Маркова, не то Кобзева (одно графоманское болото) о том, как автору тоскливо ехать в мягком вагоне — то ли дело общий. «Эх, погубила квартира отдельная / Выходца из коммунальной».
Но и замечательный Владик ошибся. «Плач по коммунальной квартире» (так, кажется, называлась пародия), может, буквально и не раздается, но мы, кому в смысле «жилплощади» повезло, не научились жить в отдельных квартирах, при этом охраняя, вернее, обретая связи между собой, отныне незримые.
Говоря без метафор: не прошли период самоосознания, на который, возможно, у нас не было времени. И, главное, охоты: спеша сменить ментальность на ментальность, мы потеряли себя прежних (и слава Богу!), не обретя себя новых.
Что надо, дабы нам действительно стать «российским народом»? Национальная идея? Какая, к черту... Просто (просто ли?) придется для начала усвоить, если угодно, минимальные евангельские нормы. (Понимаю, легко сказать, да трудно исполнить, но где другой путь?)
Ничего не имея против задорного президентского клича: «Россия, вперед!» (слишком похожего, правда, на вопль футбольных фанатов, особенно неуместный, когда разумнее закрепить защитные линии), хочется иной раз воззвать: «Россия, назад!»
Не в смысле — ступай, отступай назад, будь в нашем прошлом не одни Брежнев со Сталиным, но и Пушкин и Александр II, да подобное и возможно опять же только метафорически; но... обернись назад. И поглубже, минуя, хотя и помня, советский отрицательный опыт.
К слову или не к слову, но, между прочим, один из множества тестов, который покажет, что мы изменились, это наше поведение за границей, где до сих пор русский, завидев и признав русского, не кидается к земляку, как, допустим, кавказец, а шарахается на другую сторону улицы.
Прежде неловко и больно было глядеть на стайку, робко — в ожидании обещанных провокаций — жмущихся друг к другу мужчин в непомерно широких штанах и женщин в люрексе; сейчас мучительно стыдно за разгульное новорусское хамство. Парадокс, но как только европейские аборигены перестанут взирать на нас с ухмылкой, все равно, презрительной, снисходительной или подобострастной, это будет значить: наконец-то мы люди как люди. И можем на досуге подумать о чем-то факультативном, например, о той же национальной идее. И о том, что такое «российский народ».
Но сперва обретем человеческий облик, не пугаясь даже, что очутились в периоде разобщенности и центробежности. Наоборот, возблагодарив историю и судьбу за то, что нас больше не сплющивают в одно целое с большевистским напором и никакой сверху спущенной «общенациональной идеи» власть навязать нам не в состоянии. Придумать может, а навязать — нет.
Станислав Рассадин