На кухне в общем шкафу есть жестяная коробка в виде сердца, в ней есть сладкий запах.
Я хожу дышать к ней вечером. В темноте открываю её и дышу, это мой ингалятор. Иногда я спрашиваю вслух, откуда она, но вокруг тихо. Запах этот пряно-катастрофичный. И объяснить его трагедию мне сложно. Но выглядит всё так, что мне хочется обмякать, заволакиваться, хочется прикрыть глаза и тянуть из воздуха этот запах, мне хочется глотать воздух, где он будет распылён, хочется кусать что-то из воздуха и с каждой секундой это пьянство будет принимать всё более танцующе-неконтролируемые обороты.
Какая-то в ней трагедия, говорю я вслух, но никто не отвечает. А запах крутится, как восточный танец, как костюм беледи, как хвост павлина, который находится в одному ему известной агонии.
Я тогда думаю о страшных вещах, о том, из каких мест этот запах. Думаю о том, что, когда случается страшное, люди не дышат. Они замирают, как дичь перед охотником, и округляют глаза до размеров тарелок.
Я думаю, что когда происходит катастрофа, пахнет не горелым, не жареным, не резиной и не костром. Я не видела катастроф, но что, если по ним плетётся не запах беды, а запах чего-то вроде ранимой услады или чего-то настолько страшно любимого и родного, что невозможность жизни ощущается ещё острее. Что, если по кайме катастрофы и внутрь тянется запах необъяснимой пряности, и от того люди внутри так больны? Когда ты заходишь в хлебный отдел, и там стоит банный запах тёплого хлеба, и ты словно всю жизнь его знал откуда-то и поэтому не боишься, — катастрофа так пахнуть не должна.
Кровь пахнет сладко-солёно, пахнет медью и сладостью. Так написано в интернете. Я думаю, если расслаивать запахи на несколько, то можно выявить тяжёлые алхимические (в профанном смысле слова) соединения, попасть в созвездия другого порядка, куда-то за рассекреченным миром и за Аристотелем.
Вот я не знаю, что такое кровь, но я порезалась, и кровь пахнет, как медь с сахаром. Я не знаю, что такое кровь, и потому я думаю: кровь — это медный сахар, кровь — это сахарная медь. Допустим, стадия алхимической кальцинации и диссолюции мной уже внутренне пройдена, и теперь я на стадии сепарации. И вот в ней я и наблюдаю, из чего сложен запах неизвестного, то есть его можно разрезать на куски и за обонятельным прочтением реальности понять в целом суть процесса. Если я порезалась и моя больная кровь (буквализируя — сама моя боль) пахнет медью и сахаром, не значит ли это, что в основании тайны боли лежит сладкое и холодное, а «болеть» — это не просто уязвимость, а некоторая сахарная уязвимость?
В расслоении запахов, в попытке разложить их на формулы чистым сознанием, может, как раз и выясняется правда о боли, правда о пожаре, правда о землетрясении?
«Души обоняют в Аиде»
Гераклит «О природе»
В царстве мёртвых отрезана большая часть восприятия, но дышать всё же возможно. Вроде это имеет в виду Гераклит. «Я в Аиде», — так я думаю, когда подхожу к банке. Мне не нужно ни красок, ни шумов, только ударяющий в нос запах сладкой катастрофы. Я представляю искусного парфюмера, который сумел отслоить от реальности тонкую тень запаха, чтобы потом спрятать его в эту коробку.
Я думаю, что наша ошибка в том, что в мире, где ты и всё — атомы, и всё может взорваться и потянуть за собой другое, в том, что мы начали думать. Мне было мало, я была маленькая я сидела за столом, и я поняла, что мой атом, один мой атом, как пиксель, сейчас взорвётся. Я понимала, что, когда он взорвётся, я почувствую мало, но я знала, что я устроена, как карточный домик, и что, когда он взорвётся, за ним потянутся взрываться другие. Я знала, что не умела бы я думать, я бы этого не поняла. Атом бы взорвался, но нечему было бы на него смотреть. Мир не ожидал, что его кто-то осознает. А пришёл человек и смог на него посмотреть, смог сделать такое усилие, отменить которое уже нельзя, и посмотрел на мир.
Я танцую на кухне, держа маленькую мою коробку, и говорю: «Ну почему её кто-то накачал этим запахом, почему не положил туда что-то, что хотя бы косвенно бы намекало, откуда это. Запах без того, что что-то пахнет, — это только сказочный сюжет, это духи. Духи — это то, что отслоили, то, что отсоединили от предмета, сняли, как плёнку. Это такая чёртовская тень. Это тень, которая не снилась Платону. В коробочке нечему пахнуть, там только коробочка. Как возможно это осознать, если я не в сказке и если у меня есть жизненный опыт.
На бывшем кладбище в районе Эталона всегда стоял запах жжёного сахара, — мы шли через кладбище в школу. Там остались плиты, кресты и заброшенные непонятные бассейны. Иногда откуда-то говорили: «Остановитесь, чем пахнет?» «Да жжёным сахаром», — говорила мама, и я говорила: «Да, жжёным сахаром».
Они улыбались как-то тупо, без понимания сути вещей, вроде того, что: «А, так это же жжёный сахар, ну, тогда всё понятно». Дальше нужно было идти через зависть. Завидовали покойники живым, а живые покойникам. Дальше мы шли через зависть, терзаемые изнутри, где-то за сердцем, словно сердца у нас и не было, потому что чувство было не сердечное.
Ветки и кресты царапали нам лицо, получались скошенные татуировки, глупые какие-то татуировки, я бы сказала. А потом кладбище медленно вливалось в парк, кресты начинали мешаться со скамейками, как бы нежно. Сначала одна скамейка среди трёх могил, а потом одна могила среди трёх скамеек. Так начинался парк. В парке стояло заброшенное колесо обозрения и огромный фиолетовый осьминог. Там продавали сахарную вату липкие грязные дети. Лица их были чёрно-розовые — грязь вперемешку с волосами и сахаром. Мы не покупали вату.
Помню, как учительница по физике в специфически агрессивной манере брала неизвестные духи и говорила: «Поднимайте руки, когда запах до вас дойдёт», — она нажимала на дозатор длинным пальцем и выжидающе жёстко смотрела на детей. Она была вся абсолютно хищная от того, что до этого работала в тюрьме и всё не могла к нам привыкнуть.
Шла волна. Первый ряд чувствовал угрожающе-конфетный запах духов учительницы по физике и поднимал руки. На первом ряду сидели отличники и руки они поднимали ученически точно, остро так, что учительница оставалась ими довольна. Дальше с каждым рядом острота рук понижалась, и к концу руки поднимались уже совсем вяло, словно запах был совсем неинтересный. Волна была сама по себе красивая. Я была на третьем ряду и запах доходил до меня так мягко и так сонно, что мне хотелось поцеловать кого-то. Запах был тягучий и действительно страшно вкусный. Мне казалось, что пахнет не только духами, но и стеклом. Казалось мне это оттого, что был урок физики, и хотелось вытянуть из этого процесса всё, что можно, поэтому мозг создавал ольфакторные аберрации.
Потом учительница по физике говорила так, словно за что-то нас ругала: «Это называется диффузия, слышите? Вы хоть чуть меня слушаете?»
А руки медленно опускались, как будто нёс их неведомый какой дух, а не запах. Духи отступали, врастали в запах класса, и я замирала в ожидании следующей колбочки, чтобы опять была волна, и мы опять так вместе качались, может, как тихий ветер.
Я стою около открытого шкафа, его рябое стекло насквозь просвечивает луна. Банка с запахом лежит рядом. Я смотрю на видео, как горят башни-близнецы. Первое видео — только шум. Шумит город, машины, ветер, люди бегут, но криков не слышно, они сильно далеко. Второе видео — крики людей, вопли удивления, агонии, можно различить слова. Первое видео — реакция, какая должна быть, если бы мы не подумали. Второе видео — реакция, которая случилась оттого, что мы мыслим. Для меня «мыслим» и «чувствуем» в данном контексте — суть одно. Оппозицию мысли и чувства я понимаю только семантически и никогда не понимала её буквально. Мне кажется, люди шутят, когда они к ней отсылают.
Думаю, может, у меня в банке на шкафу запах башен-близнецов лежит. А потом ещё я думаю, что тогда всё-таки ничем не пахло. Даже если бы пахло, оно бы не успевало обдуматься.
Анастасия Елизарьева