Серебряный век — чудесное, блистательное и грандиозное явление в русской поэзии, словесности, культуре. Думал, с какой стороны взбираться на эту гору, как подступиться. Интересен, например, собственно русский фактор в развитии Серебряного века. Получилось ведь почти по Бердяеву: слишком национальное — сверхнационально. Очень интересен символический аспект: серебро, Луна — в противоположность аполлоническому Солнцу века Золотого. Всё страшно интересно и необъятно. И всё-таки самое интересное и оскалистое в Серебряном веке — его ереси, острые клыки которых изорвали сухую плоть Традиции и выпустили наружу горячие чёрные реки. Задаю вопрос: куда они потекли?
Поэты-футуристы
Серебряный век со мной с детства. Так же, как Серебряный век, на моё становление повлияли разве что «Чёрный альбом» группы «Кино», серия фильмов «Поворот не туда» и интервью, которое Надежда Толоконникова дала Юрию Дудю (оба признаны иностранными агентами в РФ). Открывал я красивую зелёную книжку — антологию поэзии Серебряного века — и с огромным удовольствием изучал:
а) Символисты. Здесь выделю Бальмонта, который впечатлял меня своей откровенностью. С детства меня веселила и пленила бесстрашная позирующая самоуверенность («Я — изысканность русской медлительной речи...»). А ещё волновал его назидательный тон. Три завета, которые даёт Бальмонт «Юному поэту», очень надо нарушить, — их ни за что не хочется соблюсти. Ну и, конечно, музыкальность Бальмонта — великолепная белая лилия. «Ластятся волны к веслу, ластится к влаге лилея» — мне десять, и я левитирую.
Младосимволисты шли в книге отдельной категорией, но ни тогда, ни сейчас они меня не трогали как следует. Блок захватывал очень редко и точечно. Белый, возможно, у меня только впереди. Иванов для меня — неактивированный персонаж. Надеюсь, что пока.
Издательство «Гриф». Бальмонт, Курсинский, Дурнов
б) Акмеисты. Гумилёва я полюбил уже ближе к юности. Мандельштама не понял до сих пор (моя беда). А вот Анна Ахматова — это было чудо. Я представлял себе её ужасно красивой. Но не такой красивой, какой она была на самом деле. Здесь я был удивлён. И стихи её были красивыми. Особенно «К смерти». Всё моё отношение к смерти, в общем-то, и сформировали религия и Анна Ахматова.
в) Футуристы. Среди них меня по-настоящему зацеплял только Маяковский, который меня-ребёнка поражал наглостью, звонкостью, ясностью. Он, как молот, каждой строкой вбивал в меня гвоздь непрозрачности. Ещё меня забавлял Кручёных, но это была лишь забава, не более! Дыр бул щыл, р л зз, все дела.
г) Имажинисты. Я плохо помню, но, кажется, из основных имажинистов в книге никого, кроме Есенина, не было. Мариенгофа, Шершеневича начали восстанавливать по кусочкам, собирать по крупицам из праха советского небытия гораздо позже года выпуска книги. Хотя, когда я её читал, эта работа уже шла во всю мощь. Честное слово, не помню, кого присоединили в антологии к Есенину, но, возможно, там были новокрестьянские поэты как «околоимажинистские». В любом случае, мне-ребёнку Есенина было достаточно — он долго был моим поэтическим идеалом, в котором я находил «историю, сердцу знакомую».
Были и беспартийные поэты, из которых я горячо любил Марину Цветаеву и Сашу Чёрного. Со взрослением Чёрный отправился к Белому, а вот Цветаева в сердце распустилась и то соперничает, то мило беседует в прихожей с Ахматовой. Одна жалуется на то, что болит внигде, а другая хохочет глухой чахоткой и виновато улыбается.
Николай Гумилёв, Анна Ахматова и их сын Лев
Теперь о ересях. Думаю, всем ясно, что модерн, буйствовавший в европейской культуре рубежа XIX и XX веков — явление антитрадиционное, отталкивающееся, порушающее. Однако европейский дистиллированный модерн был сплошь атеистичен, своеволен. Французы были проклятые, немцы были преодолевающие, британцы были слишком умные. Дело было подготовлено веками секуляризации, я бы даже сказал — «расхристания». Религиозность для красивого художника XIX века была уже загнанной лошадью, которую оставалось пристрелить, чтобы двигаться дальше уже без заморочек.
В России же дело обстояло не совсем так. Отдельные интеллектуалы типа Герцена или Белинского, конечно, заявляли (не очень громко) о своём безбожии, но они, при всех их талантах и значимости, были в этом смысле маргиналами. Надо сказать, что фактически антихристианами были многие представители элиты XVIII века, пораженные недугом вольтерьянства. Однако всё это было, как и масонство, временным помутнением. Также дело обстояло и с окраинами Империи, где хоть и периодами стагнировала, но жила традиционная религиозная основа общественного уклада — Ислам. Судя по всему, дело в том, что российская -доксия всегда была по-настоящему орто-. Ровно от степени приверженности сохранению единства формы и содержания и зависела способность противостоять надвигающемуся ужасу.
Ужас пришёл. Яд пошёл по венам. И самым ярким явлением в русской культуре стала её агония. Не знаю, был ли Толстой зеркалом русской революции или чего там. Мне кажется, что если надо включить зеркало в драму русской смерти, то его точно разбили, взяли один из наиболее красивых и чудовищно острых осколков и саданули наотмашь — успеть совсем отскочить было нельзя. Толстой, на мой взгляд, это скорее порез от этого удара, из которого хлынула кровь, — на вкус серебряная, блестит, отражая отражённый свет.
Имажинисты: Кусиков, Мариенгоф, Есенин
Среди поэтов Серебряного века нет ни одного религиозного в традиционном смысле и нет ни одного здорового и рационального атеиста. Религиозность, если присутствует, либо мистически-философская, как у Соловьёва — и, соответственно, у символистов; либо сектантская, как у Клюева и некоторых его последователей; либо теософская, синкретическая вплоть до абсурда, как у буквально кого угодно в той или иной степени.
Достижения науки (и, как следствие, сметающий всё на своём пути сциентизм) диктовали свои правила, с которыми было нужно соединить внутренний голос, который у поэта одухотворен не голым алгоритмом, а трансцендентным источником.
«Я — художник, следовательно, не либерал. Пояснять это считаю лишним, да, кстати, нет и места».
Так писал в 1918 году Александр Блок. Поэт посчитал лишним, а я поясню, что я здесь читаю. Речь не просто про общественный, политический либерализм, а про либеральное мироощущение, исходящее из телесного аргумента, позитивистское по существу. «Художник и поэт не может быть материалистом» — я бы так это перевёл. И Блок сказал именно это, даже если не собирался. Поэтому и в послереволюционные годы, на земле культивировавшегося атеизма, безбожные позы отдельных поэтов — это именно, что позы, эпатёрские маски. Нужно было отыграть роль проклятых поэтов, давно ведь хотелось. Это, понимаете ли, карго-культ.
Например, имажинисты Мариенгоф и Шершеневич — при своей якобы безбожной позиции — постоянно используют религиозную образность, взаимодействуют с мёртвой традицией, вольно понятой и ещё вольнее исполненной. Это нормальный диалог поэта и Бога в ситуации, когда мир перевернулся. Поэт перевернулся вместе с миром, а вверх тормашками диалог вести не очень-то удобно. Кровь приливает к голове и, бывает, не подумав, брякнешь чего-нибудь. Сами попробуйте. Это не апатеизм, свойственный европейским художественным просторам, где есть творец или нет творца — не всё ли равно? Это контакт с Богом, это ярко-модерновое ницшеанское богоборчество. С этой точки зрения формулировка Есенина: «Стыдно мне, что я в бога верил. Горько мне, что не верю теперь» — звучит очень примечательно. Будто бы можно поменять пункты местами и ничего не изменится. Будто бы автор сам себе не верит. Тем более, что в конце стихотворения он попросил положить его «в русской рубашке под иконами умирать».
Чтобы увидеть, какими яркими и высокохудожественными были ереси Серебряного века, прочтите такие слова поэта Клюева — в них и оппозиция, и драма, и аларм:
«Мой Христос не похож на Христа Андрея Белого. Если Христос только монада, гиацинт, преломляющий мир и тем самым творящий его в прозрачности, только лилия, самодовлеющая в белизне, и если жизнь — то жизнь пляшущего кристалла, то для меня Христос — вечная неиссякаемая удойная сила, член, рассекающий миры во влагалище, и в нашем мире прорезавшийся залупкой — вещественным солнцем, золотым семенем непрерывно оплодотворяющий корову и бабу, пихту и пчелу, мир воздушный и преисподний — огненный».
Поэт Николай Клюев незадолго до казни (фото из следственного дела)
Горит огнём Серебряный век, весь он — сверкающий трагифарс! Именно в таком раскалённом, страшном, бесовском, смешном состоянии создавалась новая жизнь. В безвременье, в порванной традиции (по имперским окраинам она рвалась ещё суровее) образовалось нравственное дикое поле, куда наиболее яркие и талантливые авторы напролом тащили свою веру. Россия стала такой глобальной, таким космосом, такой дырой, что уничтожала всякую прямоту. Советская Россия руководствовалась геометрией Лобачевского, что тоже такая себе арлекинада. У имажиниста Александра Кусикова христианство и ислам соединились в мускулистого гнедого кентавра. «В моей душе христианского иноверца два Солнца, а в небе одно», говорит Кусиков. И это не то чтобы параллельные прямые пересеклись, но уроборос такой получился. Высокохудожественный уроборос. Почти как у Скриптонита.
И в сверкающей канонаде из этих трюков, знаков, неравенств, патологий и поз рождался мир — платоновский, шаламовский, замятинский. Вроде бы антимир, последнее время — как и сотня предыдущих последних. Зато вернулась ясность, бинарность. Чёрное солнце восходит над Страной Советов. Родятся новые люди, которые заходят смотреть в корень, а не двигаться вверх-вниз по маргиналиям. Родятся новые ортодоксы, которые будут возвращать в мир адамическую ясность, совершенную означенность. Но этих искренних и светлых ортодоксов никогда бы не было, если бы не великолепная ересь Серебряного века.
«Но дни идут — уже стихают грозы.
Вернуться в дом Россия ищет троп...
Как хороши, как свежи будут розы,
Моей страной мне брошенные в гроб!»Игорь Северянин
Талгат Иркагалиев