Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Последняя книга

Глава 8


      Восьмая глава "Последней книги" Симона Львовича Соловейчика. В нем, в С.Л. Соловейчике, все было необыкновенным. Имя - Симон. Ударение на И. Фамилия.... Не Соловей, а Соловей-чик. Воспринимается как псевдоним. Но был и псевдоним. Сима Соловьев. Так он подписал "Книгу про тебя". Симон Львович любил играть с подростками. Он говорил с ними на понятном и близком им языке. Он выдерживал стиль общения. Он их понимал. А подростку всегда нужен человек, который бы понимал его. Взрослым тоже нужен. Но взрослые могут искать, взрослые свободны в выборе. Захотят - поедут в другой город, захотят - сменят место работы, захотят - ничего делать не будут. А над ребенком вечный пресс. Учись в этой школе, спи на этой кровати, не ходи в гости к тому-то, ешь то, что приготовили. Мне лично всегда жалко детей. Их не воспитывают, их принуждают. Как с ними говорят взрослые, родители? Нередко раздраженно - мол, отстань, надоел, устали мы от тебя. Это от своих-то детей! Да попробовали бы эти взрослые поговорить так со своими поклонниками, начальниками и подчиненными... Что бы из этого вышло? Бунт! Протест! А дети терпят. Вынуждены терпеть. Но это другая тема. Просто взял в руки увесистый том - "Последняя книга". Перелистываю и останавливаюсь на своих пометка. Начнем читать вместе. - В. Ш.

Перемена жизни - это невозвратный шаг, и именно сознание необратимости, невозможности отступить и поднимает душу.

Симон Соловейчик

Итак, меня распределили в областной город в газету - больше и мечтать было не о чем; но через три дня неожиданно разыскали и вновь вызвали на комиссию: места в газете, объявили мне твердым голосом, нет. То была ошибка.

Ну нет моего места.

А за эти три дня я сговорился с любимой моей, с первой моей и, как мне иногда кажется, единственной за всю жизнь любовью, договорился, что она поедет со мной в далекий Курган. Вот если бы в деревню, сказала она, я бы не решилась, я не могу в деревне жить, я очень избалована, а в город - поехали. Поженимся и поедем.

Позже меня спасло то, что я не успел осознать своего счастья и привыкнуть к нему.

Места ни в каком городе и ни в какой газете для меня не нашлось, и дали мне назначение в библиотечный техникум в Зубцове - в тогдашней Калининской области. Зубцов значился городом, но любимая моя засчитала его за деревню (как потом оказалось, вполне справедливо), не подошел ей Зубцов по размерам, и поехать со мной отказалась. Вечная история: любят избалованных, а женятся на неизбалованных.

Но я ее понимал: у нее папа, мама, как единственную дочку в деревню отпустить? Скандалить же и совершать резкие поступки она не умела.

Я уехал один. Уехал писать бесконечные письма и звать. Но она вскоре с отчаяния вышла замуж.

И правильно сделала, потому что жизнь в Зубцове была в то время - в 53-м году - невыносимая. Жить негде, я снял угол за печкой, магазины пустые, белый хлеб завозили только перед выборами, центр города как разрушили во время войны, так он и стоял в руинах десять лет. Электричества не было, утром занимались при керосиновых лампах-молниях.

Но занимались. У нас были замечательные преподаватели, некоторые из них вернулись из ссылки, Зубцов за 101-м километром. Все в техникуме делалось очень серьезно и строго. Натянуть отметку, поставить тройку вместо двойки? Об этом и речи быть не могло. Я подружился с учителями Навроцкими, Владимиром Всеволодовичем и Ольгой Николаевной, они жалели меня и пригласили столоваться у них - я время от времени привозил продукты из Москвы. Если бы не они, не знаю, как бы и выжил.

Бедность и во всем районе была ужасная, на трудодни давали по тогдашнему рублю, все было в запустении. Когда ездили на картошку с ребятами, то оказывалось, что на всю деревню -одна кровать, мне ее и отдавали в знак уважения к учителю, как я ни отказывался - мне-то было 23. Учителей тогда еще уважали, и если идешь по пустому базарчику, то слышишь: "Учитель, это учитель".

В Москве живешь в своем кругу, а тут все на виду, все хозяйственные беды известны и обсуждаются, все руководство -вот оно. Первый секретарь райкома был очень хороший человек с серьезными, спокойными глазами. Однажды я был у него в кабинете с товарищем, его знакомым; речь шла об учителе-пьянице из средней школы - его собирались в наказание заслать в дальний сельсовет, за тридцать километров. "Совсем спился, чертиков видит", - сказал кто-то. "Чертиков? - секретарь райкома посерьезнел. - Чертиков? Тогда его нельзя посылать так далеко, пропадет". И он со знанием дела стал рассказывать, что бывает с человеком, когда он видит бегающих по комнате чертиков, и как это страшно. Про секретаря говорили, что, вернувшись домой с работы, он запирался на втором этаже, ключ выбрасывал в окно и пил. Потом он стучал-кричал, упрашивая выпустить его, но домашние, строго выполняя его же приказ, не открывали. И так его никто никогда пьяным не видел. Может, зря рассказывали о нем такие страшные истории, может, он один в районе и не пил. Оттого и судачили. Но про чертиков он знал все.

Вот там, в Зубцове, мне и предложили вступить в партию, в кандидаты. Проблема моя была такой: по распределению я обязан был отработать в глухом этом месте два года, а потом мог возвращаться домой, попытаться устроиться в газету. А если бы вступил в партию - все. Это, считалось, Зубцов навсегда. Райком специалиста ни за что не отпустит, а без разрешения райкома партийный никуда уехать не мог.

Что было делать? Все там было так плохо, что уезжать одному, а всех оставлять - живите как хотите - казалось невозможным. Но главное, я только-только освоился на уроках, только стало получаться, только испытал эту радость ни с чем не сравнимую - давать урок, реально учить. Я не преподавал, я учил, и ученики мои менялись на глазах. Опять, как в школе, когда я был вожатым, мы сдружились, меня выбрали секретарем комсомольской организации учеников (тогда была такая мода - выбирать учителя), мы устраивали замечательные вечера, танцевали, пели. Я для них много значил - учитель из Москвы, из университета. Как уезжать? Да я и согласен всю жизнь так жить...

Идеологических проблем у меня не было, с коммунизмом в моей голове все было в порядке, да еще считалось в то время, что вступить в партию - это большая честь, что берут лишь достойнейших и прочее. И хотя в Зубцове, повторюсь, не в Москве, все видно как на ладони, и было над чем задуматься, и было понятно, насколько достойные люди коммунисты, казалось - ну да, ну все так, но вот он я - не нравится? Действуй.

Я распрощался с мечтой о газете, решил навсегда остаться в Зубцове и подал заявление в партию, в кандидаты. Вскоре меня и приняли - совершенно не помню, как это было. Жизнь моя от этой перемены нисколько не изменилась.

Но через год, весной 55-го, вышло партийное постановление о призыве городских коммунистов в председатели колхоза. В Москве я бы и газеты этой не прочитал, а здесь все было как натянутая струна, разруха доходила до предела, и вот, казалось, выход. Как же я-то в стороне буду? Конечно, председатель из меня никудышный, но тогда все сознание было перевернуто. Я рассуждал так: пить я не буду, воровать не буду - вот и прибыль колхозу.

Обо всем этом мы целую ночь проговорили с другом моим Владимиром Всеволодовичем - он был старше, он всю войну прошел артиллеристом. Это была потрясающая ночь - мы собирались переменить, сломать свои жизни. Мне-то ладно, а у него жена, двое детей. Как решиться? Я очень хорошо помню ту ночь, это состояние возвышенности - вознесло. Перемена жизни - это невозвратный шаг, и именно сознание необратимости, невозможности отступить и поднимает душу. И сильно действует этот переход в совершенно бескорыстное, безрасчетное состояние - очищаешься, осветляешься. Жертвы никакой не предполагалось; но предстояло полностью отказаться от всей привычной жизни и словно переселиться в другую. Позже, спустя много лет, был момент, когда я умирал и осознавал, что умираю, - было то же самое благостно-возвышенное состояние, что и в ту ночь.

Мы поспали немного, а когда проснулись, то в первое мгновение казалось - что за блажь, что за чушь? Но мы быстро вернулись к ночным нашим видениям, пошли в райком и объявили о своем решении ответить на призыв партии и пойти в председатели колхоза - точнее, колхозов, ибо нас было двое.

В райкоме страшно обрадовались - у них не было добровольцев, а разверстку сверху уже спустили, - похвалили за сознательность, провели в техникуме митинг и повезли нас в Калинин, в обком, на утверждение. В обкоме велели ждать вызова на курсы - все-таки нас собирались полгода учить, не просто так.

Эта часть дела была сделана; но предстояло еще сообщить маме - как она отнесется к такой перемене?

Мама, конечно, возражала бы, но помогло неожиданное обстоятельство. Дело в том, что я решил идти в председатели совершенно серьезно и все обдумал как следует. В частности я понял, что прежде надо жениться - нехорошо председателю без жены. А у меня в Москве к тому времени была знакомая, которая, пожалуй, пошла бы за меня даже и в деревню.

Итак, упросив Владимира Всеволодовича поехать со мной уговаривать мою маму, потому что одному было страшно - мама не обком, - я объявил чуть ли не с порога, что у меня новости: во-первых, я иду председателем колхоза (мне было назначено, какого именно), во-вторых, женюсь.

Мама ответила сразу, ни минуты не раздумывая, и очень решительно. В председатели, сказала она, можешь идти, все равно тебя оттуда скоро выгонят; а вот жениться - это на всю жизнь, жениться таким скоропалительным образом нельзя.

Мы втроем посмеялись, меня вполне устраивало такое решение, в председатели мне хотелось больше, чем жениться, и мы поехали домой, в Зубцов, ждать вызова на курсы. К этому времени меня освободили от работы в техникуме, и место было тут же занято - так получилось.

Недели через две сидим мы под вечер у Владимира Всеволодовича, обсуждаем предстоящие подвиги; приходит нарочный из райкома - Навроцкого вызывают. Как - одного? А меня?

Мы побежали в райком, секретарь был очень серьезен. Он сообщил, что на курсы, причем немедленно, завтра же, вызывают одного только Владимира Всеволодовича - очевидно, произошла ошибка, ведь нас двое. Он стал тут же звонить в обком, и ему сказали, что второго, то есть меня, не утвердили.

Стыдно было - ужасно. И обидно, и стыдно, все вдруг показалось страшно глупым. Все глупо - ну какой из меня колхозник, ну что это я придумал, весь Зубцов будет смеяться - уеду!

А еще ведь митинг проводили, слова всякие говорили...

Я взмолился отпустить меня, а так как место мое, повторяю, уже заняли, то это всех устроило, с работой в маленьком городе было трудно.

Так я вернулся в Москву. И меня тут же взяли в маленькую газету "Строитель стадиона" - она выходила на ударной комсомольской стройке в Лужниках, ее редактором был лучший из всех редакторов, которые мне потом встречались, Василий Федорович Зотов. Мне и всю жизнь везло с редакторами и редакциями, в плохом месте и с плохими людьми я никогда не работал.

      Всегда помнить, кто тебе помогал. И забывать о тех, кому помогал ты. Верно! А самое главное, везение на редактора. Да, тут закономерность. Плохой редактор, антисемит, бездарь, чванливый человек не взял бы Соловейчика на работу. Он просто ему, такому редактору, не понравился бы. Нередко, к счастью, хорошие люди нравятся хорошим, а плохие - плохим. Тут только одно но. Плохие быстро сбиваются в стаи, а хорошие действуют по одиночке. Помните слова Булата Окуджавы (его любил С.Соловейчик): "Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть по одиночке". - В.Ш.

Мечта моя стать журналистом исполнилась, но как-то безрадостно. Хотя я прошел негласный конкурс, который устроил Василий Федорович (нас было человек восемь на единственное вакантное место), хотя к тому времени напечатали большую мою статью в "Комсомольской правде", все же, если бы не был я партийным, меня бы, пожалуй, не взяли, были там постарше меня, поопытнее, но беспартийные. Не совсем чистое дело. Если говорят, что рядовые члены партии не имели никаких преимуществ и ничем не пользовались, - не очень верьте, это не так. Все пользовались, и в этом смысле все виноваты. Если начнутся гонения на бывших коммунистов, я должен получить все, что причитается.

      Тут я вздрогнул. Какие гонения? Как можно? Плохо, когда человек картинно рвал партийный билет перед телекамерой, нет, не плохо, а отвратительно. Но и виноватым себя считать нельзя. Было. Так было. Такие условия жизни, такая игра. Но ведь без подлости можно было обойтись? Можно! И обходились. Были члены партии, которые не потеряли совесть, на упивались демагогией. Пусть их было не так много, но они старались сделать все зависящее от них в этой жизни. Знал ли я приличных партийных работников, знал ли я приличных людей, среди тех, кто носил партийный билет в кармане? Знал. Тот же Юрий Воронов из Ленинграда. Он был редактором "Комсомольской правды", когда туда пришел работать Симон Львович Соловейчик. И он его поддержал. Был коммунистом и Борис Панкин, следующий главный редактор. Уметь прощать! Уметь понять! Не мстить. Об этом я подумал. А Симону Львовичу ничего не причиталось. Если только орден за мужество. Мужество? А где же геройское время, где геройский поступок? Но прожить жизнь порой значительно сложней, чем совершить подвиг. Подвиг - это порыв, подвиг - это стечение обстоятельств (катастрофа, стихийное бедствие, случай - тонет человек, ты спасаешь его, а сам гибнешь). - В.Ш.

Когда кандидатский срок кончился и предстояло вступать в партию, настроение было ужасное - не хотел. Шел 56-й год, доклад Хрущева, все стало известно - не пойду, не буду. Но как - не буду? Капкан захлопнулся. Просто не вступать было нельзя, непременно оформили бы как исключение да еще таскали бы, что и почему, и редактора бы подвел - кого взял? Куда смотрел? Исключенному - конец. Даже с выговором никуда было не устроиться, а уж если исключили... Для того и партия была устроена так, чтобы человек был навсегда на привязи - с ним можно делать все, никуда не денется. Уголовнику трудно завязать, свои отыщут.

Ну так - так так. Я вступил в партию, но положил за правило - никогда, ни в какой компании, как бы ни ругали коммунистов, не скрывать, что я в партии, тут же объявлять. А когда приходилось выступать в школе перед старшеклассниками и они спрашивали, говорил, что я - марксист. Они рты открывали - коммунистов они знали, а марксистом себя никто не называл. Марксиста в нашей стране они в глаза не видели. Позже, через годы, когда становилось почему-нибудь совсем тошно, я развивал перед друзьями теорию трех уходов, так она называлась. Уйти - в этом заключалась теория. Уйти из партии. С работы. И из дома. Теория была такой соблазнительной, что один из моих друзей чуть было не решился на тройной этот подвиг, и я едва-едва отговорил его, страшно испугавшись, потому что у меня перед глазами был Владимир Всеволодович Навроцкий, которого я однажды ночью убедил пойти со мной в председатели, - он десять лет отработал в колхозе, не отпускали.



Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95