- Продолжаем публиковать книгу Симона Львовича Соловейчика. "Последняя книга", десятая глава.
Он писал ее каждый день. Он каждый день, нет, каждый час переделывал. Симон Львовичи печатал книгу в своей же газете "Первое сентября". Сдавал материал в последний момент. Ему делали оттиски. Он их читал и снова правил... Если бы Симону Львовичу позволили вносить исправления в саму газету и заново перепечатывать газету, он бы с радостью на это согласился. Как автор! А как редактор он понимал: это посадит газету, это грозит штрафами из типографии, это значит - газета вовремя не попадет подписчику. Мы говорили с ним по телефону часто. Иногда он бросал две-три фразы: "Не могу говорить. Сдаю очередную главу, позвоню сам позже". И звонил. Он старался быть обязательным.
Итак, начнем читать. (В.Ш.)
...Но мне достались радости открытий и прозрений. Самые тонкие радости, какие только может испытать человек.
И даже с Пушкиным я соединился лишь после пятидесяти - случилось одно происшествие, расскажу о нем, если уж вспомнилось.
Нет, конечно, читал, и восхищался, и все как положено. Но потом вышла такая история Когда я написал "Педагогику для всех" и она лежала неизданная, то чем больше она лежала, тем меньше она мне нравилась, и я никак не мог понять, в чем дело. Наконец сообразил. Эта книга моя, по сути. не о воспитании, это попытка понять мир человека, его душу и дух. Я не собирался заниматься ничем таким - какой из меня философ или, упаси Господи, психолог. Просто я взялся написать книгу советов для родителей, потому что если все школа да школа, то ведь тоже неправильно.
Ну вот, написал я книгу советов, сдал, ее приняли, и то1да я понял, что все в ней, если говорить честно, вранье, что до главного я не добрался и в общем-то недалеко ушел от всех книг подобного рода, которые точны и полезны, пока речь идет об уходе за ребенком, и становятся ужасно банальными, когда надо говорить о самом воспитании. Я взялся писать заново, стараясь дойти "до оснований, до корней, до сердцевины", но был наказан за любопытство и любознательность: пока книга была на уровне общих банальностей - мол, будьте подобрее с детьми, но и в меру строгими, - ее легко принимали и соглашались печатать. Но стоило мне углубиться к этим самым корням, как она стала непроходимой - был такой термин в недавние времена. Все статьи и книги были тогда или проходимые (как танки или вездеходы), или, соответственно, непроходимые. Я добирался-добирался до сердцевины и вышел на понятия: совесть, душа, дух - без них воспитание не объяснить. Но какая совесть? Вы что?! Совесть, оказывается, существует только в выражениях "работать на совесть" и других подобного рода, но вот, например, жить по совести - не полагается, слушаться совести - прямая антисоветчина, потому что надо слушаться партию, а вовсе не какую-то там совесть.
Признаться, я обомлел. Я не представлял себе, что дело так далеко зашло. Но к концу семидесятых редакторы просто свихнулись. В другом издательстве шла другая моя книга, и в ней про одного человека было сказано, что он хорошо вел партию своей жизни. Главный редактор вычеркнул жуткую эту крамолу и заметил на полях: "У нас одна партия". Что, впрочем, было правдой.
В конце концов мне удалось передать рукопись "Педагогики" президенту АПН СССР Всеволоду Николаевичу Столетову - он помог, как я уже рассказывал, издать книгу "Учение с увлечением" (в ней запретным оказалось слово "увлечение" - учиться, объяснили мне, надо из чувства долга, а не по увлечению, ибо если по увлечению, то что получится? Какой-нибудь шестиклассник заявит, что ему неинтересно, и что же? Пусть не учится? Так убедительно доказывали мне, что я чуть не поверил). Столетов помог с одной книгой, и я, как водится, обнаглел - потащил вторую рукопись. Он и ее прочитал, быстро, в два дня, похвалил умеренно и, возвращая, сказал нечто потрясшее меня. Он сказал с некоторым вызовом:
- А что? Есть ведь совесть. У Ленина же сказано: "Ум, честь и совесть нашей эпохи".
Ну, если у Ленина сказано, значит, есть. Так мы отстояли совесть.
Но книгу издавать все равно не хотели, не Столетов решал такие дела, любая инструкторша из ЦК, да что из ЦК - из МК, то есть из Московского комитета той самой партии, которая ум, честь и совесть, была сильнее президента академии всех наук, а уж педагогических - говорить нечего. Здесь ведь речь шла не об увлечении, не о совести - плевали они и на то. и на другое, - это была расплата за мои прегрешения против личностей, находившихся под защитой школьного сектора (или как он назывался? Отдел? Нет, кажется, сектор, для Отдела я был слишком мелкой рыбешкой. Отдел писали с большой буквы), не стану эти личности упоминать, не то опять все сначала начнется (а свой Отдел они всегда найдут и сектор тоже). В ту пору был строгий порядок: пиши что хочешь, только наших не трогай и по именам их не называй. Назвал - плати всю жизнь. Мне тогда Борис Панкин, главный редактор "Комсомолки", сказал: "Они тебя всю жизнь гонять теперь будут, и не устанут, и не надоест им". Это верно, они были неутомимы. Страшно подумать. Сколько бы можно было сделать в жизни еще, если бы не эти несколько академических и партийных чинов. А ведь мне еще и повезло. Страшно сказать, что они с другими делали.
Да и что они мне все вспомнились? К чему все это теперь? Пепел Клааса не стучит в мое сердце, все нормально, живем дальше.
...Вернусь лучше к Пушкину.
Произошло вот что. Пока "Педагогика для всех" не печаталась, я все старался понять, чем же она мне не нравится. Наконец догадался: обычно книги такого рода держатся не только внутренней непротиворечивостью своей, которой, мне казалось, я достиг, но еще и на авторитете. Древняя литературная традиция такова, что высказывания на нравственные темы должны подкрепляться мыслями великих людей. Нельзя делать вид, будто ты первый все понял и во все проник.
Но не на Ленина же ссылаться в доказательство существования совести!
И вдруг, читая в очередной раз Пушкина, я натолкнулся на маленький экспромт для семилетнего мальчика-князя, Вяземского, вот он:
Душа моя Павел,
Держись моих правил:
Люби то-то, то-то,
Не делай того-то.
Кажись, это ясно.
Прощай, мой прекрасный.
Я всмотрелся в эти шесть строк, и вдруг меня поразила педагогическая точность каждого слова. Ведь можно, подумал я, написать страницы о том, почему "душа моя", почему Павел, а не Павлуша, почему "держись моих правил" - а не общих, почему рядом стоят "люби" и "не делай", откуда взялось шутливое "кажись, это ясно", почему "прощай" и почему "мой прекрасный". Я потом и написал эти страницы, и поставил их в конец - шесть пушкинских строчек перетянули 366 страниц моей книги, но я испытал от этого счастье. Я вышел из одиночества. Я не один.
Вот это и делает большой поэт, если он твой, - выводит из одиночества. Кто верит в Бога, тот не один; кто любит хоть одного поэта, действительно любит - и тот не один.
Одному в мире страшно.
Я стал читать Пушкина дальше и всюду находил строчки, в которых сказано именно то, о чем я писал в измучившей меня книге. Ничего я не открыл, у Пушкина все есть, причем потрясающе кратко и сильно; но я испытал не разочарование, а радость. Значит, я написал правду.
В эти дни я увидел нового Пушкина - не только поэтического и красивого, но и точного, совершенно точного.
Это открытие поразило меня. Комментаторы Пушкина исследовали мельчайшие реалии, которые кроются за строчками поэта, а я увидел другое - может, это другое кому-то известно, может быть, оно известно всем, но я-то понял сам - я понял и оценил психологическую точность Пушкина. Для этого надо было сначала самому по-новому понять психологию человека, устройство его внутреннего мира, и только это новое понимание раскрыло мне точность пушкинских строк. Все совпало с тем Пушкиным, которого я не знал. Но вот простые с виду слова: "Для сердца надо верить..." - я один могу объяснить их непростоту, объяснить, что значит в этой полустрочке слово "сердце", почему "надо" и что такое "верить"; мне открылась прелесть совершенно точного описания: "...Душу мне наполнил страстью, ум сомненьем взволновал"; мне стало понято, почему Пушкин всегда разделяет ум и сердце: "Как с вашим сердцем и умом быть чувства мелкого рабом", - выговаривав Татьяна Онегину, а прежде ее мама
...вздыхала по другом,
Который сердцем и умом
Ей нравился гораздо боле...
Мимо всех этих строчек проскакиваешь, не понимая их, не обращая внимания, не останавливаясь перед их красотой, если не знаешь, как устроен внутренний мир человека, если у тебя смутные представления о нем. Ты не можешь оценить, насколько ясными были эти представления у Пушкина.
Получилось так, что мое собственное исследование внутреннего мира, весь этот путь, который я проделал в многолетнем труде, привели меня к новому открытию Пушкина - для себя самого, не больше. К встрече с Пушкиным, которая состоялась, как я уже говорил, когда мне было больше пятидесяти.
Ну вот, понял я тогда: вот тот авторитет, на который и нужно ссылаться, когда говоришь о внутреннем мире человека. Примем за аксиому - как у Пушкина, так и правильно.
И я взялся вновь переделывать книгу, не знаю уж в который раз, перекладывая рассуждения строчками Пушкина. Легко здесь написать, а так-то подумать - года полтора ушло. Я разбрасывал годы своей жизни как попало.
Полтора года ушло. Это нормально. Поэтому и получилась книга. Так и надо работать. Только так. Не халтурить. Не торопиться. Но и не тянуть, не откладывать свое главное дело. (В.Ш.) Неправда. Он не разбрасывал годы свой жизни как попало. Все шло в копилку. Но, когда тебе уже за шестьдесят, ты оглядываешься назад. Ты многое не успеваешь сделать. Не просто сделать, а доделать. Дописать, собрать, обработать. Накопилось за десятилетия. Нужно разобрать. А нет времени. Не успеваешь. Тогда и приходит эта мысль - боже, на что же тратилось время? Почему я его не берег?
Но, с другой стороны, на что же еще и тратить жизнь? Мне было лет десять, когда один старый, восемнадцатилетний, наверное, парень из нашего двора наставлял меня (мы шли мимо часовни, перестроенной в керосиновую лавку; Мандельштам заметил, что керосин пахнет сладко - этот острый сладкий запах сопровождал все дворовое мое детство): "Самое большое счастье - это сидеть в ресторане с любимой женщиной".
Я прочел эти строчки и вспомнил свое. Как напротив нашего дома был магазин. Лавка. Там торговали москательными товарами. Долго не понимал я значения этого слова. И продавали керосин в разлив. У всех были керосинки, примуса, керогазы. Мне нравилось стоять в этой лавке и ощущать запах керосина. Случайное попадание. Написано совсем о другом, о великом поэте, о строчке поэта... А я вспомнил послевоенный Ленинград, слабое освещение - лампочка в комнате 40 свечей, чтобы меньше платить за свет, скудное питание и запах керосина. Запах моего детства. (В.Ш.)
Почему-то важное наставление запомнилось, я на всю жизнь принял как данное: счастье - это вовсе не когда тебя понимают или что-нибудь в этом роде; счастье - это сидеть в ресторане с любимой женщиной. Наверно, и Хемингуэй втайне думал так же, как тот парень возле сладко пахнувшей керосиновой лавки, достаточно вспомнить "За рекой, в тени деревьев" - там все действие в ресторане и с любимой, а счастья там - на десять книг. Но мне это счастье как-то не досталось: то ресторан был правильный, да женщина не та, а если женщина была вполне любимая, то что-нибудь не получалось с рестораном. Однажды все совпало, и я думал, что завещанная мне в детстве мечта наконец-то исполняется, я философствовал в мыслях на эту тему и передавал через годы привет моему первому наставнику; но увы. Стоило мне на минуту отойти, как моя любимая уже танцевала с каким-то типом, похожим на аргентинского профессора родом из России. "А что, - сказала она, - разве нельзя? Никогда не была в таком шикарном ресторане". Но вечер был испорчен. Нет в жизни счастья. С тех пор я ненавижу аргентинских профессоров, мне кажется, их полным-полно в Москве. Спустишься летом во двор - вон сидят, поджидают, один на этой лавочке, другой на той.
Ну ничего, видимо, ресторан с любимой оставлен мне про запас, чтобы можно было и еще испытать что-нибудь впервые.
Но мне достались другие радости - радости открытий и прозрений, самые тонкие радости, какие только может испытать человек. О, как волнуешься, как носишься по комнате, когда что-нибудь сообразишь! Свежая и важная для тебя мысль - вот твоя любимая, сколько ты ухаживал за ней, сколько добивался ее, теряя надежду, и вот она пришла и отдается тебе - в каких ресторанах это возможно?
На улице берешь с лотка книгу неизвестного тебе автора, открываешь ~ и с первых слов чувствуешь значительность строк. Волнуешься, сомневаешься, убеждаешь себя.
Миг собственного открытия. Происходит испытание веры в себя: веришь ли ты своему чувству? Лишь в такие минуты ты существуешь по-настоящему - когда у тебя хватает мужества до конца поверить себе
Пока ты не доверяешь себе, тебя словно бы и нет. Существовать - значит верить себе. Не ценить себя и не в себя верить, то есть не в свою возможность перебороть жизнь, не в счастье-удачу, а именно себе.
Эти слова я подчеркнул. Как все просто. Элементарно. Помните знаменитое, сократовское - "Я мыслю - значит существую". Но никак не удается убедить в этом других: студентов, читателей, друзей, знакомых, слушателей на лекциях. Прочтите еще фразу: "Существовать - значит верить себе". Афоризм. Уверен, кто-нибудь прочтет "Последнюю книгу" и выпишет самые афористичные фразы. Я тоже попытаюсь это сделать. Некоторые фразы использую в цитатнике для "СОЛО на клавиатуре". (В.Ш.)
Никому твоя мысль, никому твое открытие не нужны, никто и не узнает о них, но какое это имеет значение? Острое, одуряющее чувство правды - вот что приносит действительное наслаждение.
Надо бы рассказать и о других таких мгновениях, о других радостях понимания, но я сделаю это позже, в свой черед, - я не тороплюсь, я собираюсь писать эту свою последнюю книгу, пока останется хоть один подписчик; я пишу ее специально для тех, кто способен пойти на почту, заплатить и подписаться на "Первое сентября", я люблю этих людей, мне кажется, что, подписываясь, они говорят мне: "Не горюйте, я буду приходить к вам в гости, сидеть с вами, слушать вас, утешать, если что" - вот для них, для Вас я пишу. Вам. Этим отличается письмо от романа. Роман - для кого, письмо - кому. Я Вам пишу, а не для Вас, я Вам все это рассказываю, потому что Вы были так добры, что пришли ко мне в гости, и мне хочется занять Вас интересными рассказами и разговорами, мне радостно видеть, что Вы готовы слушать.
Кстати, Вы замечали когда-нибудь, что с большой буквы пишутся лишь два местоимения: Он и Вы? Бог и Вы.