Еще любимым автором «Недели» был Сима. Симон Львович Соловейчик. Мы с мамой познакомились с ним давно, в Дегтярном переулке, на дне рождения соседа, Володи Глоцера. Мама относилась к Володе с большой нежностью. Он отвечал взаимностью. Сохранилось его поздравление маме:
Да здравствует моя соседка!
Хотя и видимся мы редко,
Я знаю, что в квартире пять
Живёт соседушка на ять.
Сима обычно приходил к Володе вместе с женой, Ниной Аллахвердовой. Кажется, в то время Сима работал в «Комсомолке». Для меня он тогда был великим. Таким и остался.
О Симе вспомнила мама, когда я пожаловалась: редактор, окрыленный бешеным успехом статей Похлебкина, требовал шедевров и по педагогике. Где же найти столь умных авторов?!
— А Соловейчик? — сказала мама.
«Балованные дети» — первая статья Симы, опубликованная в «Неделе», весной 1970 года. Меня тогда едва не сняли с работы. Потому что всем известно: детей надо воспитывать в строгости, требовать от них дисциплины, безоговорочного послушания. Сима все поставил с ног на голову.
«Что значит — балованный ребенок? — спрашивает Соловейчик. — Чем балованный? — И сам же отвечает: «Вниманием. Прежде всего, вниманием родителей... Балованный — тот, кому хорошо дома, кого все любят. Оттого он и чувствует себя абсолютно уверенным в этом мире, считает, что ему все можно, и ни от кого он не ждет зла. Он доверчив, весел и бесхитростен: ему нечего хитрить, он и так получает все, что хочет. Балованные дети редко вырастают жадными людьми.
Балованные дети — счастливые дети. А счастливые дети — счастливые взрослые. Счастливый, ухоженный, „закормленный“ ребенок вовсе не становится эгоистом, как иногда думают. Если ребенку „все позволено“, если у него радостные отношения с миром, то первое чувство жалости он испытывает не по отношению к себе, а по отношению к другим. Ребенок небалованный, воспитанный в строгих правилах, окруженный всевозможными „Нельзя!“ и „Не смей!“, с первых дней жизни знакомый с наказаниями, — такой ребенок жалеет, прежде всего, себя. У него гораздо больше шансов стать эгоистом».
Что тут началось! Министерство просвещения крови жаждало: подрыв авторитета! Выступление антипедагогическое, вредное, антинаучное...
А читатели телефон оборвали: «Спасибо!»
Соловейчик — автор уникальный. Его статьи — гвоздь номера. Его статьи — на доске лучших. Статьи эти вызывали поток писем. Со страниц еженедельника он размышлял о том, что волнует каждого — об учении с увлечением, о воспитании добротой и любовью. Потом в газете «Первое сентября», которую он создал, в которую вложил душу и сердце, появился эпиграф: «Вы — блестящий учитель, у вас блестящие ученики». Эпиграф остался в газете и после его смерти.
Если с Похлебкиным работать было трудно, то с Симой — одно удовольствие. Править статьи Соловейчика, редактировать их не нужно — любое вмешательство лишь ухудшало текст. Иногда, правда, приходилось материал сокращать. Автор — профессионал; знает, что газетная полоса не резиновая. Поэтому, хоть и протестовал, хоть и бился за каждую фразу, делал это мягко, корректно. «Хорошая моя, — говорил он. — А нельзя ли эту фразу оставить?»
«Хорошая моя», «хороший мой» — любимые его слова.
Одна статья лучше другой. Автор ничего не утверждал, он просто предлагал каждому подумать, поспорить, «примерить» сказанное на себя. Он предлагал любить ребенка. Просто любить.
«Э-а! Э-а! Э-а! — сердито зовет он. — Э-а! Это означает: „Вы что, с ума сошли? Вы разве не видите, что я проснулся, что я стою в кровати и что я сухой? Берите же меня поскорее, иначе я ни за что не ручаюсь!“
Я подхожу к нему:
— Тепа-тепа-тепа! — что, понятное дело, означает: „Проснулся? И сухой? Вот молодец!“
— Он прыгает в кровати и кричит:
— Э-а! Э-а!
Это означает: „Ура! День начинается, жизнь продолжается, я такой хороший, и все это видят!“
„Тепа-тепа, тепа, тепа дорогая!“ Я беру его на руки, подбрасываю и пою на известный мотив „Карапетик бедный“. Почему я обращаюсь в женском роде — „Тепа“, почему из всех мотивов на свете упорно выбираю бедного Карапетика, я не знаю. Но парень меня понимает. Ему год, а в год люди очень понятливы.
Так мы и разговариваем: я ему — „Тепа“, а он мне — „Э-а“. Больше от него ничего не добьешься.
Но я люблю детей, которые медленно развиваются. По-моему, это самые умные дети и деликатные: зачем утомлять человечество болтовней? „Э-а“ — и все ясно».
Серия статей — раздумья о том, что такое хорошие родители. Он познакомил меня с родителями-новаторами Леной Алексеевной и Борисом Павловичем Никитиными, и они тоже стали нашими авторами. И еще — что такое хорошие учителя. Без Соловейчика, возможно, никто и не узнал бы о педагогах-новаторах. Он находил их, пробивал в жизнь их методы и методики, часто получая при этом тумаки от власть имущих.
Какой это был праздник, когда я приносила домой подаренные книги Симы Соловейчика! Две книги — маме.
«Учение с увлечением»:
Я столько слышал о Вас хорошего, дорогая Нина Леопольдовна, что, мне кажется, всегда знал Вас — и всегда любил. 4 июня 80 г.
«Ватага «Семь ветров»:
Дорогой Нине Леопольдовне в день, когда у нас с Леной радость такая. 13 июня 80 г.
Надписи с интервалом в несколько дней! Что же это за радость такая — «у нас с Леной»?
Ни жена Симы, Нина, ни дочка Катя, не могли понять-догадаться. И я отправилась в библиотеку, взяла подшивку «Недели».
Но при чем же тут мама? Почему эти книги с автографом не мне, а именно ей? Оказывается, мама как-то призналась Симе, что была в роли «наводчицы», посоветовав мне привлечь его в качестве автора. Вот и благодарил.
... О смерти Симы я узнала из газеты. Развернула в метро «Вечёрку»... Наверное, вскрикнула, потому что сидящие-стоящие резко обернулись:
— Что случилось?
— Да вот, умер... Знакомый...
— Кто?
— Какая разница, — огрызнулась я. — Все равно не знаете... Ну, Соловейчик...
— Как это не знаем?!
Смотрю с удивлением:
— Вы что, учителя?
— О нем знали не только учителя.
... В середине октября 1997 года меня вызвал главный редактор «Недели», Юрий Сорокин, человек
— Вы знаете, что через три дня — годовщина смерти Соловейчика?
Я-то знаю. А вот он — откуда? Когда Сима начал у нас публиковаться, Юре Сорокину было пять лет!
— Надо откликнуться на эту дату. Возьмем отрывки из старых публикаций. Номер подписывается завтра вечером. Успеете сделать разворот?
Трудно было перерыть все подшивки. Но еще труднее — отобрать отрывки для публикации. Вот этот, например, обязательно:
«Я тебя ненавижу!» — сказал он мне за столом в то воскресное утро.
Все было — такого еще не было. «Так, — говорю я себе, — ничего страшного. Услышал где-то. В детском саду и не такое услышишь». Обидеться? Но мне не обидно, я люблю мальчика. Притвориться обиженным из педагогических соображений? Глупо. Превратить все в шутку? И самым спокойным из всех серьезных своих голосов я интересуюсь, за что же он меня ненавидит.
— Потому что ты хочешь, чтобы дядя Сережа пришел, а я не хочу. У нас в квартире тесно.
Постоянные «Я хочу», «Я не хочу» раздражают меня, но пятилетние сотканы из этих «не хочу». Станут старше — пройдет, а одергивать и поучать — еще опаснее.
— А мы его во дворе встретим, дядю Сережу, — удалось мне придумать. — Если у нас тесно, мы посидим с ним во дворе.
Его величество согласилось. Я чувствую себя счастливым. Уверен: я не укрепил случайно вспыхнувшее зло мальчика, и оно улетучилось. В это утро в мире зла стало на один атом меньше, чем могло быть«.
Разворот — это пятнадцать страничек машинописного текста. Всего пятнадцать... Наборщицы за головы схватились, когда я вывалила на их столы десяток тяжеленных переплетов. Карандашом отмечала: отсюда — до сих пор.
«Злое чувство рождается мгновенно, а доброго приходится дожидаться.
Томимся с маленьким Матвеем в длинной скучной очереди у телефона-автомата. К тому же неясно: женщина в вязаной шапочке — впереди нас или позади?
— А эта тетя? — спрашивает тихонько Матвей, беспокоясь.
— Кажется, она за нами, но давай ее пропустим, ведь она тетя, а мы мужчины...
— А-а, мы же раньше пришли!
Молчу. Ничего не поделаешь — упреком доброе чувство не вызовешь. Но он понял мою досаду и решил пойти навстречу:
— Когда мы подходили, эта тетя шла сюда, мы ее перегнали. Значит, она раньше.
Я наклонился и тихонько поцеловал его».
— Да ведь уже много! — возмущаются наборщицы. В разворот не влезет!
Сама вижу: не влезет. Но остановиться не могу.
Редактор нервничает:
— Скоро? Время поджимает...
Еще один кусочек, последний...
«Нам так хорошо с нашим мальчиком.
— Матвей, мне нужно позвонить. Можно? — говорю я, когда мы гуляем с ним и проходим мимо телефона-автомата.
— Нет, нельзя, — отвечает он и посматривает на меня весело, взглядом смягчая отказ.
— Ну мне очень нужно.
— Все равно нельзя.
— Ладно, — вздыхаю я.
Все честно. Я же спросил! А если спросил, то мог получить и отказ.
Приятель, которому я должен был позвонить, потом сердился: «Ты почему не позвонил?!» — «А мне Матвей не позволил», — отвечал я, ужасно гордый собой.
Приятель мой хороший так и не понял меня. Он знал, что Матвею шесть лет. Шестилетний — не позволил!
Да. А что значит — уважать человека? Это значит — уважать его желания«.
Наконец, разворот готов. Конечно, «хвост» огромный.
— Вы же опытный человек! — недоволен Сорокин.
Схватил ручку, строки подсчитал — те, которые не влезли:
— Сам сокращу.
Минут через десять заглядываю в кабинет. Сорокин сидит красный, растерянный. Перед ним тот же сверстанный разворот, где сокращено всего 35 строк.
— Вы правы: все жалко. Если бы хоть на день раньше, я дал бы два разворота. Но остальные полосы уже подписаны.
Стали резать по живому. Прежде всего, искромсали мою вводку, большую и прочувственную. Что ж, в такой ситуации лучше сокращать мой текст, чем мысли Симы.
В общем, cлучилось невероятное: несколько материалов Соловейчика, пусть в отрывках, были опубликованы в «Неделе» дважды. С интервалом в два десятка лет! И они не устарели.
Да и не могли устареть. Это ведь не просто газетные статьи, которые живут несколько дней. Это настольная книга, для поколений нынешних и будущих. Статьи Симона Соловейчика, опубликованные в «Неделе», человечество будет читать всегда, как произведения Сухомлинского, Корчака, Спока.
Поразила реакция читателей. Начались звонки: «Кто этот автор? Почему вы его не печатаете?». Люди не обратили внимания на вводку, где написано, что автор умер. Они прочитали лишь отрывки из его публикаций. Все звонки об одном: «Пожалуйста, печатайте и дальше статьи этого автора».
Мы бы рады...
На вечере памяти Симы я подарила тот номер «Недели» Нине, их детям Артему, Кате и Матвею — герою многих его педагогических эссе. Разворот цветной, с портретом Симы.
А потом Нина, в свою очередь, подарила мне книгу Симона Соловейчика «Пушкинские проповеди» вышедшую после его смерти. Два экземпляра:
— Один тебе. Другой — тому молодому редактору, который поручил тогда подготовить разворот...
***
Короля делает свита. Конечно, в те годы, 60 —
Но во-первых, как писать о семье? Как говорить на эту запрещенную тему? Немецкий писатель Ганс Фаллада в автобиографической книге «У нас дома в далекие времена» рассказывал, что однажды он, одиннадцатилетний мальчик, пришел в гости к своей старой тетке. Он расшалился, и мать сказала, чтобы он не болтал ногами. Тетка ужаснулась: «Настоящей даме лучше не упоминать про это, внизу, — она глазами показала на мои ноги. — Но если уж ей необходимо это назвать, то она должна говорить „пьедестал“ или „постамент“. Ганс, оставь в покое свой постамент — вот как звучит прилично».
Мы смеемся над этим, но еще недавно и мы были примерно в такой же ситуации. Слова «бюстгальтер» или «аборт» на страницах газеты воспринимались как ЧП.
Во-вторых, о чем писать? Нам внушали: в советской семье — никаких проблем! Нет бесплодных браков, брошенных детей, гомосексуалистов. Нет суицида, проституции и внебрачных связей. Нет детей-инвалидов; нет и никогда не будет. И конечно же, не растет число разводов, не снижается рождаемость.
Словом, тишь да гладь. А потому наша семья крепка и нерушима. Да разве может быть она иной в социалистическом обществе?!
Специалисты, конечно, знали: семейных проблем накопилось великое множество. О них нужно говорить. Нет, не говорить — кричать, открыто, громко, на каждом шагу. Но кричать было негде. Специалисты «варились» в своем узком кругу.
Впрочем, даже в те «осторожные» времена, один термин был безопасен: «демография». В официальных документах на семейную тему акцент делался именно на этом слове.
Среди наших авторов — Дмитрий Валентей, профессор, руководитель Центра народонаселения экономического факультета МГУ. Изредка он приглашал на совещания, на симпозиумы. А однажды пригласил меня в музей. В музей-квартиру Мейерхольда.
— Какое отношение это имеет к демографии?
— К демографии — никакого. Это имеет отношение к моей жене.
Я знала, что Мария Алексеевна — внучка Мейерхольда. Начиная с 1955 года, когда Всеволод Эмильевич был реабилитирован, она стала бороться за освобождение его квартиры на улице Неждановой, чтобы создать здесь мемориальный музей.
Наконец, открытие музея.
— Вот бывший кабинет Мейерхольда, — показывает Мария Алексеевна. — А это гостиная Зинаиды Райх. Пока, к сожалению, освободили только одну квартиру.
— Разве их было две?
— Стало две. После убийства Зинаиды Николаевны квартиру разделили — номер 11 и
Мейерхольда арестовали ночью, 20 июня 1939 года, в Ленинграде, в квартире, подаренной ему Сергеем Кировым. Впрочем, тучи над головой режиссера сгущались давно. Первый звонок прозвенел в 1928 году, когда Сталин сказал, что «Мейерхольд нам не нужен». Какое-то время театр еще существовал... После его закрытия Всеволод Эмильевич полтора года работал у Станиславского, в оперном театре. И вот арест. Ему приписывали участие в антисоветской троцкистской организации, шпионаж в пользу четырех стран.
— В то лето, — вспоминает Мария Алексеевна, — я жила на даче, в Лопасне, с бабушкой, Ольгой Михайловной. Это первая жена Мейерхольда. Ненадолго оказалась в Москве и зашла к Зинаиде Николаевне. Она лежала на диване, была очень возбуждена. Упрекала себя, что после закрытия театра отправила письмо Сталину; считала, что оно спровоцировало арест мужа.
— Что было в письме?
— Точно никто не знает, ведь письмо не сохранилось. Кажется, она возмущалась, зачем политики «лезут в искусство». Она считала, что совершила непоправимую глупость, обратившись к Сталину, но в то же время уговаривала меня,
— Как убийцы забрались в квартиру?
— С крыши соседнего маленького домика. На балкон кабинета.
— Она была в доме одна?
— Вообще-то здесь жили еще Таня и Костя Есенины. В 1922 году Зинаида Николаевна вышла замуж за Мейерхольда и сразу же забрала к себе детей, которых после развода с Есениным оставила в Орле, у родителей. Тане тогда исполнилось четыре года, Косте два. Ну, а в ту страшную ночь в доме были только она и домработница. Двадцатилетняя Таня с годовалым сыном жила на даче в Горенках, а Костя — в Константинове, у бабушки со стороны отца.
— Соседи не слышали криков?
— Слышали. Но не вышли. Убийцы спустились по лестнице — в подъезде, на полу и на стене остались следы крови.
Домработница выбежала из квартиры, стала звать на помощь. Но дверь случайно захлопнулась. Дворник вызвал милицию...
Зинаиде Николаевне нанесли семнадцать ножевых ран. Когда милиция вошла в квартиру, она была еще жива, даже дала показания.
Было предписано в течение 48 часов освободить квартиру. Не имели права: Мейерхольд не осужден, идет следствие. Отец Зинаиды Николаевны пытался приостановить выселение внуков...
— Квартиру заняли. А архив?
— К счастью, не пропал. Татьяна Всеволодовна, моя мама, и Таня Есенина перевезли его в Горенки. А потом архив спрятал Сергей Эйзенштейн, на своей даче.
— Как сложилась судьба вашей семьи?
— От первого брака у Мейерхольда было три дочери. Мария Бялецкая умерла рано, похоронена в Москве на Ваганьковском кладбище. Здесь же ее дети, Игорь и Аня. Ирина вышла замуж за артиста Меркурьева, уехала к нему в Ленинград, там и похоронена. Татьяна, моя мама, умерла сравнительно недавно.
В то время, когда Мейерхольда арестовали, Татьяна Всеволодовна жила в Лопасне, работала директором совхоза. В начале войны она вывезла свой совхоз в Раменское, где ее и арестовали. Держали на Лубянке, потом в Бутырках. Осуждена на восемь лет. Освободили раньше, но жить разрешили только за 101 км.
— А дети Есенина?
— Таня в начале войны эвакуировалась в Ташкент. Там и осталась, там и похоронена. Костя тоже умер.
Константина Сергеевича Есенина я знала: вместе работали в «Московском комсомольце», в начале
У Сергея Есенина были еще дети. Юрий — сын Анны Изрядновой, с которой поэт встретился до Зинаиды Николаевны. Юрия убили в 1938 году. И Саша Вольпин; его он ни разу не видел. Говорят, Есенин не хотел ребенка, но мать Саши пообещала, что никаких требований к нему иметь не будет.
Однажды я готовила статью для «Недели» о работе московских загсов. Попала в Хамовнический отдел загс. И вдруг показывают мне какие-то архивные записи:
— Наша достопримечательность!
1922 г. 2 мая. Зарегистрирован брак: Есенин Сергей, 27 лет, и Айседора Дункан, 37 лет. Литератор и артистка. Он холост, она девица. Сбор канцелярский — 3 рубля.
Есенин женился на Дункан сразу после развода с Зинаидой Райх, они уехали за границу. Вернулись, и очень быстро разошлись. Запись о разводе, к сожалению, не сохранилась. Зато есть регистрация нового брака: «Сергей Есенин и Софья Толстая. 18 сентября 1925 г».
С Марией Алексеевной Валентей-Мейерхольд я встречалась еще несколько раз. После смерти Дмитрия Игнатьевича.
В Брюсовом переулке (нынешнее название улицы Неждановой), где, наконец-то, освободили вторую квартиру. В музее добавились розовая комната Тани, и голубая Кости. Сейчас Мария Алексеевна — секретарь комиссии по творческому наследию Всеволода Мейерхольда.
Я была у нее в день памяти Дмитрия Игнатьевича Валентея — дома и на кладбище. Мария Алексеевна не может себе простить, что уехала тогда из Москвы: муж умер без нее. Раньше она жила на Юго-Западе, недалеко от МГУ, где Дмитрий Игнатьевич работал. После его смерти переехала на Пресню, чтобы жить недалеко от Ваганьковского кладбища, где он похоронен.
На память о Дмитрии Игнатьевиче у меня осталась огромная книга: «Демографический энциклопедический словарь». Он — главный редактор издания. Уникальнейший труд!
Елене Романовне Мушкиной — это ж этап в развитии нашей науки. Ваш Д. Валентей. 15.XI.1985 г.