Исследователь политики обращения с трудным прошлым Николай Эппле в разговоре со «Снобом» объясняет, что общего между антисталинизмом 90-х и политикой денацификации в Германии, почему не стоит желать «Нового Нюрнберга» и почему проработка исторических травм обществом не может закончиться никогда.
Фото: Личный архив Николая Эппле
Травмирующая память — высокоэнергетический ресурс
Ɔ. В вашей книге разобраны примеры того, как общества в разных странах, от Германии и Японии до Аргентины или ЮАР, приходили к необходимости проработки собственного травматического прошлого и искали способы, как именно это сделать. Центральное место в книге занимает Россия. Однако насколько в принципе неизбежна проработка исторических травм? Можно ли предположить, что кто-то решит не обращаться к прошлому и жить дальше, не отвлекаясь на все эти «сложности»?
Разбирая кейсы разных стран, которые проходили через этот процесс, мы можем сделать вывод, что потребность в такой работе с трудным прошлым возникает во многих обществах. Граждане испытывают потребность поговорить и найти ответ на вопрос, что произошло с ними и с их страной. И если не идти им навстречу и не организовывать свободную процедуру в рамках демократического сценария, где каждая сторона получает возможность высказаться, то все невысказанное или обсуждаемое внутри закрытых сообществ может стать политическим ресурсом для разных манипуляций, в том числе довольно опасных. Иными словами, травмирующая память — всегда высокоэнергетический ресурс, который никогда не лежит мертвым грузом и продолжает воздействовать на общество. Соблазн воспользоваться им в политических целях может быть у многих. И задача проработки трагического прошлого состоит в том, чтобы высвобождение такого ресурса работало на пользу обществу, а не было подпитывающей базой для тех сил, кто заинтересован в его разделении.
Ɔ. Разговор о тяжелом прошлом, пусть и с самыми добрыми намерениями, также может стать добычей манипуляторов и спекулянтов. Просто потому, что этот разговор остается тяжелым и способен вызывать непредсказуемые реакции. Возможно, наши власти, стремящиеся всеми способами «подморозить» страну, в том числе и поэтому проводят несколько двусмысленную политику в отношении проработки травм XX века, официально осуждая террор, но не препятствуя его гласному оправданию.
Нельзя отрицать, что любая «сильная» тема, способная объединить электорат, может быть использована в каких-то манипуляциях. В этом смысле вариант «забыть» может выглядеть более привлекательным. Об этом есть интересная книга — «Похвала забвению», написанная сыном Сьюзан Зонтаг Дэвидом Риффом (Rieff D. In Praise of Forgetting: Historical Memory and Its Ironies. Yale University Press, 2016). В ней рассматриваются примеры того, как непрекращающийся разговор о трудном прошлом превращается в бесконечное расчесывание ран и удобный инструмент для разных политических сил. Самый яркий случай, наверное, Северная Ирландия, где примирению католической и протестантской общины уделяется огромное внимание, на это работают многочисленные государственные и негосударственные организации, привлекающие к этому процессу большие материальные средства и действующие в соответствии с лучшими рекомендациями политических и социальных наук. Однако эти процессы в значительной степени превращаются в «отмывочный механизм» для действующих политических сил, как британских, так и североирландских. Так что отрицательные побочные эффекты у проработки прошлого тоже возможны. Но надо понимать, что та же книга Риффа — это голос западного интеллектуала, описывающего ситуацию в западных обществах, которые уже проделали огромный путь в работе с собственным прошлым. И если сейчас у него появляется мысль: «Не стоит ли после всего сделанного дать прошлому наконец забыться?», — на это едва ли стоит ориентироваться в России, находящейся в самом начале этого пути.
Мемориал жертвам Холокоста в Берлине Фото: Giulia Gasperini/Unsplash
Немцы уже могут обсуждать евреев
Ɔ. Можно ли на самом деле закончить проработку прошлого? И чем она может завершиться? Даже по описанным в книге примерам видно, что конца этой работе не видно. Не превращается ли она в элемент гражданской религии со своей литургией? Как, например, мы всегда должны «прорабатывать» травму первородного греха или, в случае христиан, распятия Иисуса?
О проработке прошлого можно сказать те же слова, какие обычно говорят о демократии: это никогда не будет конечным процессом. Нет такого набора мер, приняв который можно заявить, что отныне мы живем в демократическом обществе и, значит, можно расслабиться. Это всегда предполагает постоянную поддержку и достройку определенных институтов. Так же и с проработкой прошлого. «Закончить» ее можно, только если какое-то поколение решит, что ответило на все вопросы и выработало свою позицию о прошлом страны. Но затем рождаются новые поколения со своим культурным языком и этической оптикой, и у них появляются новые вопросы о минувшем. Именно так происходит в Германии и в других странах, где осознание собственного тяжелого прошлого занимает десятилетия и все еще продолжается. При этом ни в коем случае нельзя говорить, что этот процесс топчется на одном месте. Один из любопытных примеров — выход популярного сериала «Неортодоксальная» — о девушке из ортодоксальной американской еврейской общины, бегущей от царящего в среде ортодоксов насилия и диктата в Берлин. Вплоть до последнего времени критика внутренних нравов, царящих в ортодоксальных еврейских общинах, не могла попасть в западную массовую культуру. Это было распространенной темой в Израиле, где очень высок градус полемики между разными частями общества. Отчасти критическое обсуждение закрытых иудейских общин могло происходить в американской университетской среде, в принципе довольно левой и часто сочувствующей палестинцам. Но представить, чтобы голос, осуждающий нравы ортодоксальных иудеев, раздался в Германии, еще несколько лет назад было довольно трудно — это воспринималось бы как крайняя бестактность, учитывая историю Холокоста. И вот сейчас выходит популярный сериал, снятый в Германии по немецкой книге, где ортодоксальная иудейка бежит в Берлин, ставший для нее территорией свободы. Отчасти это стало возможным благодаря тому, что у нас назвали «новой этикой», то есть гораздо более непримиримому отношению к любым формам насилия и давления, в том числе семейного. Но важно и то, что современное поколение немцев уже не считает себя не вправе говорить, даже если вопрос касается евреев. Общество проделало громадную и тяжелую работу по осознанию того чудовищного преступления, которое было когда-то совершено от его имени, и теперь стало свободнее в разговоре об актуальных вопросах. В этом смысле непроработанное прошлое создает в том числе и этические барьеры перед обсуждением некоторых современных вопросов, способствует внутренней цензуре. И это еще один довод в пользу того, чтобы работать с тяжелым прошлым.
Ɔ. Кто-то может указать на опасность иных крайностей. Мы видим, как сейчас в Испании традиция оценок произошедшего со страной в XX веке, связанная с наследием Франко, получает все более негативные оценки. Перезахоронение Каудильо является вполне ясным сигналом общественных настроений. В США сносят памятники конфедератам и тоже лишают одну из сторон Гражданской войны тени символической легитимности. Не приведет ли это к тому, что итогом «проработки прошлого» может стать более-менее повсеместное торжество лишь одной правды там, где поводов для однозначных оценок не так много?
Гипотетически всегда есть опасность, когда носителей определенных взглядов — скажем, сочувствующих Франко в Испании — лишат всех площадок для высказывания мнений и загонят в некое дискурсивное гетто. Но эта опасность тем выше, чем более авторитарно государство, где пытаются проработать прошлое. На мой взгляд, то, что прорывающийся после долгого замалчивания голос жертв может поначалу звучать агрессивно, вполне объяснимо и естественно. Но если это действительно часть большого процесса обсуждения, которое ведет все общество, то такая агрессивность довольно быстро сходит на нет, и разговор начинает вестись спокойно и здраво. Базой для такого разговора, как мне кажется, являются права человека. И жертвы, и исполнители — или их потомки — могут договориться, что они осуждают преступления против этих прав. Дальше уже возможен разговор — например, в ЮАР после достижения этих договоренностей пришлось признавать, что борьба с апартеидом не делает всех ее участников априори правыми просто по факту принадлежности к «правильной» стороне. Что далеко не все действия, которые они совершали в этой борьбе, можно оправдать. Точно так же, как не все защитники апартеида по умолчанию злодеи. Значит, надо договариваться и рассматривать конкретные преступления и их последствия. И если люди договариваются о таких правилах, которые примерно сводятся к словам с камня в Сандармохе «люди, не убивайте друг друга», наверное, можно избежать ситуации, когда одна из сторон противостояния излагает свои тезисы с дискурсивной табуретки, а другая прижата к ногтю.
Проработка прошлого — это всегда торг
Ɔ. Вернемся к нашей ситуации. Возможна ли такая проработка исторических травм в условиях авторитарного режима? Скажем, не началось ли частичное осознание советским обществом тяжелого прошлого XX века с XX съезда КПСС в 1956 году и с процессов, запущенных оттепелью?
Безусловно, в эпоху оттепели была проделана очень важная работа. В любой работе с травматическим прошлым один из самых трудных этапов именно начальный, связанный с прорывом молчания. В оттепель он случился. Тогда увидело свет значительное число текстов о сталинском терроре. Я бы обратил внимание на исследование Дениса Козлова, посвященное письмам читателей «Нового мира»*, где он оценивает реакцию читателей на публикации произведений о терроре, появлявшихся в издании, поскольку это один из немногих инструментов произвести социологический анализ общественных процессов, происходивших в советском обществе после разоблачения «культа личности». Из этих писем видно, как вместе с литературными текстами у общества появлялся новый язык, чтобы говорить о том, что с ним произошло. Язык этот своеобразный — из него нам, в частности, достался эвфемизм «репрессии», которым мы до сих пор называем массовый государственный террор тех лет. Но тем не менее с его помощью можно было обсуждать травму. Хотя этот процесс после снятия Хрущева был постепенно свернут.
Ɔ. После снятия Хрущева заморозка десталинизации объяснялась сознательными действиями власти по приостановке политических и идеологических преобразований, запущенных в прежние годы. Однако гораздо интереснее, почему оказалась приостановлена постсоветская десталинизация, запущенная еще в эпоху перестройки. В этом случае вряд ли можно говорить о действиях исключительно властей. Об оправдании Сталина и необходимости прекратить его тотальное осуждение заговорили какие-то заметные силы внутри общества. С чем, на ваш взгляд, был связан такой поворот?
К сожалению, это было вполне ожидаемо. Проработка прошлого оказывается серьезным, меняющим общество процессом, если она действительно затрагивает широкие слои общества и объясняется их запросом. У нас же, если говорить о 90-х, это был процесс, в значительной степени дирижировавшийся сверху, активное участие в нем принимала лишь сравнительно небольшая часть общества, предложившая настолько негативные оценки сталинского и вообще советского прошлого, что общество оказалось попросту к ним не готово. Поэтому со временем неизбежно должна была последовать и контрреакция. Здесь можно привести в пример Германию в первые годы после Второй мировой войны, хотя, разумеется, ни о каких прямых аналогиях речи не идет. Сразу после войны в западных оккупационных зонах началась политика денацификации. Она руководствовалась вроде бы благими соображениями: немецкому народу надо показать ужас преступлений, совершавшихся от его имени, и наказать виновных в злодеянии, чтобы подобное не повторялось. Однако принуждение к переосмыслению прошлого не вызывало ничего, кроме депрессии и пассивного сопротивления. Об этом убедительно и остроумно пишет немецкий писатель Эрнст фон Заломон в своем романе «Анкета» (Der Fragebogen), недавно вышедшем в русском переводе. Ответом на денацификацию стала достаточно дальновидная политика Аденауэра, который решил сначала объединить немецкое общество вокруг целей строительства новой жизни, вылечить его от состояния обиды и лишь затем осторожно начинать ставить вопросы о недавнем прошлом так, чтобы это не выглядело выполнением задания внешних сил. Именно поэтому я очень не люблю разговоры о необходимости «Нюрнберга» над советским режимом. Об этом говорят, подразумевая позицию внешней силы, судящей чужие преступления. И это совсем не тот инструмент, который помогает обществу реально работать с собственным прошлым.
Ɔ. Можно взять пример Японии, также рассматриваемый в вашей книге — там американские оккупационные власти при таком же стремлении к демонтажу извне милитаристского режима и осуждению его преступлений оставили в неприкосновенности особу императора, считавшуюся японцами священной. Сделано это было в том числе для того, чтобы не наносить японскому обществу слишком тяжелую травму и облегчить принятие новых порядков. Возможно, если бы при демонтаже и осуждении коммунистической системы ее поклонникам оставили подобный «неприкосновенный» уголок, общество также приняло бы процесс легче.
Работа с травматичным прошлым — это всегда политика, в которой должно быть место разумному прагматизму. Собственно, если разговор о трудном прошлом ведется с исключительно морально-этических позиций — это верный признак того, что обсуждение ограничивается кругом кухонных или кабинетных интеллектуалов, а в живую общественно-политическую сферу это не выходит. Если же это действительно становится политикой, то в ней есть разные стороны со своими интересами, и между ними должен происходить определенный торг, позволяющий продвинуть дело вперед. В ЮАР результатом такого торга при решении о том, как прорабатывать прошлое, связанное с апартеидом, стала формула «Прощение в обмен на правосудие» — когда виновные в различных преступлениях времен апартеида со стороны и защитников, и борцов с режимом привлекались к судебным разбирательствам, признавались в своих поступках, но гарантированно избегали наказания. Такие компромиссы не всегда этически безукоризненны, но таковы реалии. Думаю, такой торг и компромисс уместен при принятии решения, как прорабатывать наше советское прошлое. Столь значительный отрезок истории просто невозможно ровным слоем замазать черной краской. Поэтому в российском случае при осуждении того, что должно быть безусловно осуждено, необходимо найти и формулу благодарного принятия того наследия советской эпохи, которое этого заслуживает. Только так мы сможем избегнуть необходимости замалчивать часть своего исторического опыта или лгать о нем, что в любом случае означает отказ от собственного прошлого.
Фотографии людей, жертв политических репрессий, на Бутовском полигоне в Москве, 2015 год Фото: Алексей Савостин/РИА Новости
Вылечить травму невозможно
Ɔ. Один из вариантов отношения к советскому прошлому, который предлагают сейчас современные правые и националисты, — несколько видоизмененное отношение нынешних восточноевропейских государств к социалистическому периоду. Его предлагается просто не считать «своим» прошлым для большинства современного населения России. Большевизм с этой точки зрения — некая вненациональная сила, навязавшая населению России античеловеческий режим, а значит, российское общество — лишь сопротивляющаяся и побежденная жертва этой силы, со временем приспособившаяся к обстоятельствам. Может ли сработать такой вариант обращения с тяжелым прошлым в России?
Я не сталкивался со сформулированными подобным образом взглядами националистов. Однако похожую позицию можно встретить в некоторых православных сообществах, занятых выработкой подходов к коммунистическому периоду. Они предлагают относиться к нему как к мороку, в который был ввергнут поддавшийся искушению и простодушный народ. И сейчас наша задача, по их мнению, — признать это, очиститься от морока, покаяться в том, что мы совершили, поддавшись ему, и идти дальше в новую жизнь. Но мне кажется, это еще одна форма отказа от прошлого и загораживания от него. Пусть это стало избитой метафорой, но принятие трудного прошлого действительно похоже на работу с травмой, как ее понимают психологи. Вылечить травму невозможно. И важная часть терапии заключается в том, чтобы помочь человеку принять случившееся с ним как часть его собственной истории — и жить с этим так, чтобы это больше не отравляло его жизнь. 70 лет истории нельзя объявить мороком, навязанным извне. Это часть нашей идентичности. И нужно заставить себя вглядеться в этот опыт, чтобы понять, что из него является патологией, которую надо преодолевать как очевидное разрушительное зло, а что следует принять как нечто полезное и важное для нас в будущем и настоящем.
Ɔ. В России сейчас нет какой-либо цензуры для обсуждения вопросов коммунистического прошлого. Террор или «массовые репрессии» официально осуждены. Однако определенные точки зрения на коммунистический террор и организации, которые с ними выступают, могут так или иначе маргинализировать. Подобное, например, происходит с «Мемориалом». И речь можно вести не только о прямых действиях властей, но и о подспудном дискурсе, который объявляет такие организации голосом некой «элиты» — потомков «привилегированных» жертв террора. Как, на ваш взгляд, стоит обращаться с подобными аргументами?
Американский историк Тимоти Снайдер в свое время справедливо заметил, что память о Холокосте — это, прежде всего, воспоминания о трагедии городского, ассимилированного европейского еврейства, отправленного в лагеря уничтожения. В нем просто нет голоса тех евреев из многочисленных местечек Восточной Европы, которые закончили свои дни там же в расстрельных рвах, были главными жертвами Холокоста, но просто почти не оставили после себя памяти, в том числе потому, что даже выжившие в катастрофе были простыми, плохо образованными людьми, которым было сложно проговорить, что с ними случилось. Нечто похожее происходит и с российской памятью о советском терроре. Здесь тоже перекошена пропорция между долей жертв террора в разных слоях общества и связанными с ними нарративами и сохранившимися свидетельствами. Да, иногда можно слышать, что «Мемориал» занят продвижением некоего «интеллигентского» «столичного» дискурса, который якобы имеет опосредованное отношение к полноценному осуждению палачей и их наследников. Но это верно лишь постольку, поскольку по объективным причинам присутствует этот самый перекос. У Соловецкого камня в Москве каждый год читают имена жертв репрессий среди москвичей, в которых велика пропорция элиты и интеллигенции. Жертв раскулачивания — национальной трагедии огромного масштаба — помнить гораздо труднее, эта тема в масштабах общества проговорена в гораздо меньшей степени. На эти аргументы, наверное, не надо как-то специально отвечать. Важно продолжать методично рассказывать о картине конкретных преступлений, отдавая себе отчет о диспропорциях имеющейся у нас картины и стараясь по возможности ее выправлять.
*Kozlov D. The Readers of Novy Mir: Coming to Terms with the Stalinist Past. Harvard University Press, 2013.
Станислав Кувалдин