Елена Ласкавая, актриса театра и кино, режиссёр, театральный педагог, доцент кафедры сценической речи Театрального института имени Бориса Щукина, педагог по сценической речи Театра им. Е. Вахтангова, почетный работник культуры города Москвы, основатель «Школы Речи и ораторского искусства #1 Елены Ласкавой».
Это сейчас.
Когда состоялась эта беседа, мою собеседницу звали Лена, а фамилию она произносила так – Ласковая. С ударением вначале. Теперь она – ЛаскАвая (как и должно быть).
Но текст я оставлю неприкосновенным – как документ времени, которое называется теперь «лихие девяностые».
Актриса Елена Ласковая – профессионал с рождения. Она сама ставит спектакли, а если играет, то у модных режиссеров, например, у Владимира Мирзоева.
Ее отец – режиссер, и она в театре с трех лет. Всегда в труппе существует такой ребенок, который играет всех детей.
Ее дебют состоялся в Семипалатинске: отец вынес дочку на руках, ей по роли надо было заплакать, но не плакалось, и тогда папа стал пощипывать ребенка, а ребенок терпел-терпел и съездил папе по лицу!
Это был настоящий актерский провал...
В возрасте семи лет Лена уже играла во взрослом театре. Она умеет все: лицедействовать, петь, писать рассказы, дружить...
В ее крови коктейль, ее родина – степь, ее воспитал дед, о котором она может рассказывать часами.
В ее молодые годы за плечами жизнь, которую иные не проживают и за век. На мир она смотрит провидчески, глазами старухи, но время от времени участвует в смелых дефиле своих друзей – в качестве модели.
Рядом с ней спокойно.
В Москве она стартовала в театре на Таганке (заглавные роли в «Леди Макбет» и «Морали пани Дульской»). На фестивале «Эра милосердия» памяти Владимира Высоцкого для нее учредили персональную номинацию «Вокал в спектакле».
Она одинаково умеет быть царственной и эпатажной, земной и воздушной, способной проникнуть в космическую суть Шекспира и маргинальный абсурд скандального Михаила Волохова. Американцы снимали ее в образе «типично русской женщины» (что по меньшей мере парадоксально). У нас ведь этот образ ассоциируется либо с венециановской красавицей в кокошнике и сарафане, либо со шпалоукладчицей в оранжевом жилете.
Себя Елена Ласковая считает «волком-одиночкой» и боготворит одинокую и непонятую Фаину Раневскую.
Мы перебеседовали с Леной обо всем, могла бы получиться книга, но из этой ненаписанной книги мы возьмем главы о животных, встречи с которыми были для нашей героини порою роковыми, хотя рассказывает она об этом с юмором и даже нежностью.
ВОЛК
У нас жил волк.
Когда дед принес волчонка, бабка сказала: его собаки загрызут! Это же чабанские собаки, природные волкодавы. А в Казахстане сплошь мазанки, домов нет.
И дед отстроил дальний сарай, мы почему-то называли его «квартирой № 9». Это такая общая площадь: и склад угля тут, и дрова, и лошадь, и мотоцикл, посередке – качели, два топчана и стол. И так мы там, значит, обосновались...
И лошадь единственная, кто не издавала признаков негодования; весь двор волка чуял, овцы орали... А лошадь дедова, она – как хозяин: раз волка принес – так надо.
Когда дед волчонка подобрал, у него одна лапа на коже болталась, мы замотали, шины-палки, гипсовая имитация – он выжил.
И дед говорит: всё, отведи его в степь. Я сам не могу...
Я повела. Все вокруг орут – собаки, соседи, – все. Вывела, говорю: иди! Он стоит. Я назад – он за мной, как дворняга. Восемь раз он увязывался за мной, не хотел уходить, на девятый отстал.
Несколько раз потом приходил, мы его подкармливали в зимы. А потом уже перестал ходить, одичал, заматерел... Волк!
КОНОКРАДСТВО И ПРОЧЕЕ
Раз я украла лошадь деда. Меня цыгане на слабо взяли. Проходил табор и там пацан был – Мишка. И я, тварь такая, купилась!
Копыта в тряпки, чтоб не слышно, и – лошадь со двора. Кипеш с утра жуткий поднялся, все вопят: как так, ни одна собака не тявкнула, никаких следов? Ой, как же мне было стыдно!..
Уток воровала с казашатами. А воровать-то я не могу в принципе.
Еще маленькой стибрила конфетки в магазине, принесла в руке, они прилипли, мама руку разжимает, а там карамельки подтаявшие. Мама берет хворостину и гонит меня обратно в магазин, на людях, а потом так же – назад.
А тут участь – опять воровать. Я еще такая «уклюжая», что за километр мои деяния видно. И не нашла ничего умнее, как воровать уток в реке.
Была у нас такая бабка Капа, у нее сорок утиц и все – как оглашенные. И вот несется с горы эта бабка Капа, а я ухваченную утку себе под зад заталкиваю, сидя в воде, и бьюсь вместе с нею. Та: «Ле-ен-кя! Ты утку мою не видела?» Я кричу: «Не-а, бабка Капа!» Потом говорю пацанам: пошли вы со своими утками, я чуть со страху не померла!
ТРИЖДЫ ВОСКРЕСШАЯ
Еще деду про меня цыганка нагадала, что я уйду. Моя первая смерть была в молоке.
Пошла на молокозавод за обратом, это снятое молоко, им поросят выпаивают, а там – цементная яма и в ней – кислое молоко. Жара, мухи жирным роем... И я в эту яму аккуратно спикировала.
До края – метр, но скользко и не выбраться самой. Яма – пять метров в диагонали, а молока в ней – в рост не встать. Билась я билась и поняла – капут. Раньше вечера никто не появится и не спасет. Малость поплавала и стала терять сознание. И сдуру решила нырять, чтоб остынуть. Выныриваю – кожу моментально стягивает, превращая лицо примерно в чулочную маску, только не в черную, а в белую.
Этой процедурой я пробавлялась часа полтора, – устала. И на грани между жизнью и смертью поняла: надо отпить это чертово молоко.
Начала глотать вместе с мухами – дальше ничего не помню.
Очнулась в больнице. Меня спасла старуха Карпенчиха. Ей было за девяносто, ходила она буквой «зю» и носила на ногах наросты, «шпоры». Она козла или ишака в окрестностях искала, услыхала мои слабые крики о помощи и со скоростью невероятной помчалась на призыв. Выломала по дороге карагач, это ж сила нужна, и дала мне ухватиться. Вот разве не судьба?..
Потом я ухнула в бочку с негашеной известью, тем же летом. Вздумалось мне на ферме, где работали строители, на пленочке поверх бочки написать свое имя. И так я и встала пятками в небо. Ушла по локти.
А обеденный перерыв, никого нет рядом. Час я простояла, удерживала лицо, чтоб не макнуть. Руки мне, конечно, сожгло как следует...
И только вышла из больницы, еще в бинтах, опять влопалась. Был в деревне такой тяжеловоз Гнедко, я с пенечка без седла возьми на него и залезь. Что с ним стало! Как будто волк на него запрыгнул, охренел этот Гнедко и погнал.
От деревни четыре километра он нес меня, я запуталась в гриве, чтоб не свалиться и не разбиться вдребезги, и занес он меня в реку. А речка называлась Дурочка, ее мужики вброд переходили, взявшись за руки, чтоб течением не сносило.
В воде Гнедко стал меня сбрасывать вперед по течению. Вот тут у меня была борьба!
Сама вся в кровище, выпутаться из гривы – никак, и страх один: что конь подомнет!
Восемь километров мы проплыли по реке. Выползла на берег – мужики нашли, положили на телегу – и не ходила я месяц вообще. Лошадей не боюсь, но верхом с тех пор – боже упаси.
В тринадцать лет я приехала в Москву, и как-то на эскалаторе едут цыгане, а там – бабка Гана, которая на меня деду гадала. Она кудахчет:
Джир-джир-джир, ты живая? Ой, этого не может быть! Дай-ка руку...
Цыганам я не верю, но эта знала птичий язык. Была у меня своя заповедная черемуха, ну где у детей свое место – шалаш и прочее, и черемуху начали обивать птицы. Я бегу в табор: «Бабка Гана!» И та – со мной. Постояла, покалякала и – хочешь верь, хочешь нет, а птиц отвадила. Все ягоды уцелели. И в метро мне бабка Гана говорит:
Ну, если ты поборола судьбу – ничего уже не бойся.
ДОМАШНИЙ ЗВЕРИНЕЦ
Ведь не бывает же просто так! Я росла гадким утенком, в цыпках по колено, косоглазая-некрасивая, – и все это мне прямо говорили... А моя двоюродная сестра росла красавицей, мой родной отец ей из Чехословакии шубки возил, а мне – трусики какие-нибудь. И я сказала себе: стоп, я буду красивой!
Позже встретила сестру: боже, где ее красота? Она ее растеряла... Даже то малое, что есть в тебе привлекательного, надо уметь нести.
И я говорю: спасибо, люди добрые, что шпыняли меня, – дали хороший урок!
У нас дома постоянно жили черепахи. Причем сразу пять. В ванной стояло блюдечко для мышей. Это мамина политика:
Они же хотят кушать, Лена...
Одна мышь была меченая – бесхвостая. Она ходила к нам лет шесть; заходишь – она жрет. Как дома. А что кошки и собаки жили – это само собой. А меня по жизни любят алкаши, собаки и дети. Как-то у меня пили два трудящихся, один показывает на Джаза (видите этого «колёнка» – вырос в абсолютную дворнягу, сволочь) и говорит другому:
Саня, молчи, это инопланетянин – он всё записывает.
Джаз – потрясающий, фантастический пёс. Он – это я: такой же актер, позер и хитрец. В доме шесть человек и каждого по утрам он будит с таким видом, как будто сейчас описается. И в то же время – деликатнейшее создание. Нет, собаки – это люди.
Всё мое детство прошло под эгидой животных. История Джаза невероятная. В семье физиков-ядерщиков жила Лесси одиннадцать лет, старуха. Понимала всё, причем на двух языках – русском и английском. Ходила открывать гостям двери.
Я как-то жарю картошку и не могу найти «хваталку». Я мечусь, а она идет и спокойно несет мне полотенце. Но дело в другом.
На одиннадцатом году эта старуха забеременела от сеттера. Она сбежала из дому, а когда вернулась – было уже поздно. В итоге – шесть сеттерят и один колли. Это тот случай, когда выбрали меня. Я пришла за щенком, весь выводок визжал, а этот колёнок, гад, сам нагло описал мою ногу. Пометил. Ну, тут уж никуда. А так как я училась тогда в джазовой школе, то и кличка соответственная.
Человек и Космос неразрывны, мы – собаки, и есть Хозяин.
Я – проводник, смысл моих песен мне непонятен. Их объясняют мне другие.
Мы ничего не знаем о мире. Меня до глубины души поражает, как мы собирались осушать моря, поворачивать реки... Я из Семипалатинска, там официально было разрешено усыплять детей в роддоме, – мутанты! Мужчины в тридцать три года мёрли как мухи, если выезжали куда-то, – им было нельзя.
У нас там все было обострено, мы не знали, что это полигон, и я впитала эту аномальность и эту несправедливость.
Мой дед в войну был так побит, что у него не открывалась челюсть, каждую весну шли осколки костей, как камни из земли, у него шрам был от затылка до копчика, у него не было пяток... Из-за маленького роста его сделали сапером, и он постоянно подрывался. Он сидел, потому что был образованным человеком – один на всю округу. И меня воспитал он.
В застойные времена он кидался тапком в телевизор, а комсомольский билет сжег на войне, принародно, – маленький, тщедушный, молчаливый человек... Бабка и дед – беженцы: одни бежали в степь с Украины от голода, другие из Пензы – от репрессий.
Есть две грани актрис: которые хотят славы и которые хотят своего зрителя. Елена Ласковая спокойно причисляет себя ко вторым. Ее пение – драматический театр. А за прозу в свое время она была зачислена в Литинститут.
Весь 1989 год ее приглашали сниматься в кино, она насчитала шестнадцать предложений. Из-за своего бешеного русского менталитета отказалась от выгодного парижского контракта.
Она боится, что дешевая популярность выветрит из нее то ценное, что в ней есть, ведь фальшь запоминается изнутри и ее потом не выскоблишь.
Алла Демидова когда-то сказала ей:
Тебе не надо быть популярной, тебе надо быть великой.
О чем она пишет? О людях. Сейчас модно поведать миру о том, «как я обкакался»... Ну, если автору эта тема близка! Но людям глубоко наплевать на такую прозу.
В Елене Ласковой вообще помешалась история: с одной стороны – крестьяне, с другой – девять театральных поколений за спиной. Она новатор, но при этом абсолютно старомодна, играет сложных женщин, а по природе своей жутко проста. Может, этой простотой и освобождает своих героинь из плена непонимания, разнимает их путаную натуру на элементарные компоненты.
Она любит бабушек и сама мечтает дожить до глубокой старости. Сколько царственности на склоне лет было у той же Фаины Раневской, у Верико Анджапаридзе, у Анны Ахматовой... Одна старушка, из бывших, сказала ей в Питере:
Я и в девяносто счастлива, как в семнадцать. У женщины каждый возраст – поэма.
Счастье – это то, как ты воспринимаешь мир, говорит Елена Ласковая. Поэтому и тянулся к ней те, кто на жизнь смотрит непосредственно, легко и мудро: дети, животные и... ну, скажем, люди несколько навеселе. Что в нашем рассказе практически обретает философское значение.
Сергей Парамонов