Некий оппонент запоздало откликнулся на мою статью о Быкове. Поводом было отрицание ясно высказанного в моей статье требования от поэта какого-то особого поведения. Поэт-де обычный человек, «такой же, как и все». Мысль эта автору не принадлежит. Хотя постмодерн и утверждает, что он отвергает все идеологии, — это тем не менее его идеология, его ходячие предрассудки, связанные с карикатурным псевдодемократизмом и соответствующей политкорректностью. С этой точки зрения никакой особенной духовной элиты в обществе и быть не должно. И поэт, конечно, никакой не «пророк», не носитель какой-то особой миссии. А что это означает на практике? Что поэт — каждый пишущий, просто мы из их числа выделяем «пишущих хорошо», создающих «качественные тексты». И, выходит, быть поэтом — не судьба, а профессия, такая же, как юрист и экономист.
Читая современную поэзию, я обнаруживаю в ней некое давно главенствующее течение, так сказать, мейнстрим: уход от прямого лирического высказывания, сдвиг от лирики к эпосу, к описательным формам — поэмам, балладам, просто большим стихотворениям. Автор — «рассказчик», повествователь, а не «лирический герой». И если повествование в рифму — всего лишь условность, значит, не грех и печатать стихи не в «столбик», а в строчку, как прозу. У многих авторов сквозит нарочито выпячиваемый интеллектуализм, эдакая усталость объевшегося не только рифмами, но вообще всей культурой «всезнайки».
При всём том стихи порой очень даже неплохи, стихотворная вязь напоминает тончайшие кружева, профессионализм и виртуозность иных авторов головокружительны. Но, занимаясь музыкальной критикой, я давно обнаружил такую закономерность: чем меньше исполнитель может сказать слушателю, тем больше он акцентирует своё виртуозное владение формой. И «объективная описательность», и виртуозность — свидетельства одного и того же, о чём давно твердят теоретики постмодерна: кризиса субъекта, смерти автора. Нужно читать очень внимательно, чтобы не пропустить минуту, когда чуть приоткроется дверь и в щели на миг мелькнёт лицо, чтобы тут же скрыться, не выказать себя. Две-три строки, в которых автор не сдержался, проговорился.
Эта «смерть автора» ощутима и в некоей экзистенциальной усталости, скепсисе и вселенской иронии. Иной раз кажется, что автор «мужественно страдает», что это мужество отчаяния, которое стремится не выдать себя, скрывается за ёрничеством и демонстрацией своей «жовиальности». Впрочем, нельзя сказать, что нечто экзистенциальное порой не прорывается. Прорывается — даже как бы помимо воли. Моя догадка: те, кто в себе воплотил «свой век», воплотили и «дурную болезнь» века, которую теперь приходится скрывать. Болезнь эта — омертвение души, пусть не всей, но какой-то части её. Мёртвое нужно скрывать, изо всех сил казаться живым.
«Как тяжко мертвецу среди людей живым и страстным притворяться» (Блок). Не в первый раз что-то умирает во времени, что-то умирает в ответ и в душе человеческой. А что же звучит изнутри нашей обрушившейся эпохи? «Ни нота, ни строка, ни статуя не стоит Того, чем я живу, — хоть я и не живу» (Дмитрий Быков). Признание, что «не живу» (а что делаю — умираю? завис между жизнью и смертью?), — попытка диагноза. А дальше: «Когда-нибудь потом я вспомню запах ада...»
Мой оппонент прислал мне отобранную по своему вкусу добрую порцию стихов Быкова. И я их внимательно прочёл. Я вовсе не собирался писать о нём — да не о нём и пишу, а о состоянии души и мира, отражаемых в литературе. И слово «ад» прозвучало вовсе не случайно. Человек осознаёт бессмыслицу своего существования и... соглашается с нею. Ибо полагает, что ничего другого и не может быть. Дважды Быков говорит в этой подборке, что он в аду. «Всё буду ждать: куда мне — в ад ли? И не пойму, что вот он, ад». Спокойная констатация факта. Ибо альтернативы аду в современной жизни не видится. Кто-то проницательно сказал, что в аду вовсе не жаркий огонь, а холод. В интеллектуальной спокойной манере повествования нынешних постлитераторов — космический абсолютный холод.
Постмодерн — разрыв связи времён, сплошное «между», зияющий промежуток. Порыв в завтра иссяк, а «сегодня» так и не наступило. И эту специфику времени Быков ощущает отчётливо: «В отсрочке, в паузе живу». В другие времена Быков, возможно, был бы романтиком. Но нынешние диктуют «иные песни». Талантливый поэт — он просто слишком хорошо чувствует «социальный заказ». Время «трезвости»!
Сухая, бесслёзная интонация, безнадёжное оцепенение человека, глядящего в бездну, в которой всё исчезает, пронзительная горечь. Это — в лучших стихах живущего в Одессе Бориса Херсонского. Некоторые критики утверждали, что горькие пилюли доктора Херсонского (он по профессии — врач) полезны, они отрезвляют. Но — исцеляют ли? А вот стихи Людмилы Херсонской — эдакая «чернуха», вроде бы бытовая, но превращающаяся во «вселенскую смазь». Понятие «чернуха» возникло, когда весь накопившийся гной эпохи хлынул на книжные страницы. Но самое страшное — даже не в ней самой, а в том, что мы к ней притерпелись. Там, где нужна бы трагедия и сопутствующий ей катарсис, внутреннее преодоление зла, — беспредельная равнина, лишённая даже горизонта, безысходность бытовых ужасов, которые даже как ужасы уже не воспринимаются. Но это и есть «пейзаж ада».
В «ЛГ» спорят о том, жив ли русский постмодернизм как литературное направление. Но ситуация постмодерна, в которой все мы живём, никуда не исчезла. Она диктует «игру на понижение» как универсальную стратегию, как главный мировоззренческий принцип. А это значит, что становятся неуместными высокое слово, поэтический пафос, вера, надежда и тому подобное. Поэзия, которая утрачивает право «воспарить» и поглядеть на мир с некоей высоты, — остаётся ли ещё поэзией? Культура без духовной высоты — является ли ещё культурой или превращается в «сферу обслуживания» социально-психологических нужд населения?
Это постлитература — та, что после прежней литературы, у которой ещё была вера в то, что жизнь имеет смысл и мы, люди, можем его искать. А писатели могут читателю в этом помочь, хотя бы побудить к поискам смысла и осмысленного бытия. Теперь же перед нами нечто, что является «только литературой», то есть работой со словами, созданием текстов — чем-то, прямого отношения к душе человеческой не имеющим.
Человеку, ни во что не верящему, остаётся стоически переносить бессмыслицу существования, превращая её в нечто космическое, в абсолютную данность. Талантливый молодой критик пишет, что балет адресован тому, «кто хоть раз почувствовал мистический ужас окружающей нас бездны. Почувствовал — но не сдался». И заключает: «В моей статье не больше смысла, чем во Вселенной». Тут и задумаешься: что же нужно сделать с собой, чтобы приучить свою душу к аду бессмыслицы?
А вот стихи: «я не умею жить в аду, я от печали умираю», «ты видишь — это не слова, а только ужас, ужас голый» («Знамя», 2011, №%u202F3, Юлия Архангельская, первая публикация). Боль настоящая, душа — живая. В краткой справке об авторе говорится, что по субботам и воскресеньям она работает в храме на кладбище. Но всем порекомендовать такой способ сохранения живой души, не прикрывшейся омертвевшим хитиновым покровом, чтобы защититься от боли, — не могу.
Илья РЕЙДЕРМАН, ОДЕССА