Директор Пушкинского музея Ирина Антонова давно не считает нужным скрывать возраст. К чему кокетливое лукавство, если достаточно открыть биографию Ирины Александровны и убедиться, что в ГМИИ имени Пушкина она работает с 1945 года, а с 61-го — полвека с гаком! — возглавляет его? Таким долголетием и постоянством можно лишь гордиться...
— «Остановиться, оглянуться» — это не о вас сказано, Ирина Александровна?
— Почему же? Постоянно смотрю назад. Работаю в таком учреждении, где, двигаясь вперед, нельзя забывать о пройденном пути, иначе не понять и не почувствовать новое, возникающее в культуре и искусстве. Необходимое условие для правильного развития — знание того, что было раньше.
— Вы сразу заговорили о высоком, а я хотел спросить: часто ли обращаетесь к собственному прошлому?
— Конечно. Особенно сейчас. Опять остро ощущаю разницу рубежных дат. Молодые люди часто считают стариками тех, кто старше их на десять лет. С ходом жизни эти представления меняются, категоричность исчезает, но сегодня я обнаруживаю, что к девяноста годам стала воспринимать мир по-новому, не так, как даже лет пятнадцать назад. Это правда. Попытаюсь объяснить. Если человек покидает грешную землю лет в семьдесят, это нормально. Мой папа, например, прожил семьдесят два года, а мама ровно сто. Было время заявить о себе, сделать что-то полезное для других. Все, что сверх семидесяти, вроде бы как премия, бонус. Как распорядиться этим подарком? Лучше с умом. Обязательная программа закончилась, начинается произвольное катание. И тут, знаете, в голову приходят всякие мысли, иногда даже неглупые. Появляется глобальное отношение к проблемам, явлениям, людям.
— Отстраненный взгляд, чуть-чуть из космоса?
— Нет-нет, вполне земной. Облетает наносная шелуха, за ненадобностью отпадает выглядевшее прежде существенным и важным, а на поверку оказавшееся фантиком, мишурой. Фильтр становится жестче, требования к поступкам и словам выше. С одной стороны, лучше понимаешь тех, кто думает иначе, нежели ты, с другой — ощущаешь в себе большую бескомпромиссность и определенность. Всем приходится порой хитрить и лукавить, никто не без греха. Но когда тебе девяносто, можно уже не говорить совсем ничего либо только чистую правду. По-другому нельзя. Какие могут быть игры на краю бездны? Отступать-то некуда...
— Полагаете, честность — исключительная привилегия убеленных сединами?
— Нет, но факт, что после семидесяти шкала ценностей меняется. Меньше суетишься, отметаешь лишнее. Зато обретаешь нечто более важное. Знаю случаи, когда на старости лет люди приходили к Богу.
— И вы, Ирина Александровна?
— Со мной этого не произошло, по-прежнему не верю в загробную жизнь.
— Убежденной атеистке страшно смотреть в лицо вечности?
— Можете не поверить, хотя сейчас мне верить надо: нет, умереть не боюсь. И не потому, что такая смелая. Уходить не хочется даже в девяносто, но я ведь вижу: пройден большой путь, не сделано ничего постыдного... Чтобы не отравить настоящее, нельзя постоянно ждать конца, думать только об этом. Но и цепляться за жизнь, пытаясь любой ценой продлить пребывание на белом свете, ни к чему. На мой взгляд, лучше жить так, словно никогда не умрешь. Не в том смысле, чтобы расслабиться и ничего не делать, мол, потом успею, а наоборот — каждый день совершать маленький шажок вперед, чтобы завтра продвинуться еще дальше. Мне некогда думать о смерти, слишком много дел не завершено. Говорю это абсолютно серьезно. Не могу позволить себе умереть до того, как закончу самое необходимое. Это касается и работы здесь, в музее, и проблем чисто семейных, но не менее важных для меня...
— Они как-то связаны с сыном?
— Да, речь о Борисе. Мы коснулись очень больного вопроса... Я не вправе уйти, пока не найду выход. Должна признаться, до сих пор получалось не слишком хорошо, если не сказать плохо...
— Даже при ваших связях и знакомствах на самом верху?
— Какое это имеет значение, если в России нет соответствующих институций, не выстроена система помощи людям, требующим специального ухода? И в высоких кабинетах, куда теоретически могла бы обратиться, нет ответа. Вы же понимаете, есть особенные болезни... У нас служба опеки не поставлена, она на чудовищно низком уровне. Приходится полагаться на собственные силы, которых, как легко догадаться, у меня не слишком много. Но, повторяю, я не отступлю, пока не будет решения, позволяющего не беспокоиться за дальнейшую судьбу Бори.
— Решения в стране или?..
— Где угодно. Хочу съездить в Петербург, осенью собираюсь в Израиль... Однако не стоит углубляться в детали. Я лишь намеревалась показать, что не преувеличиваю, говоря, что есть неотложные дела, которые без моего участия не завершатся. Отдельная история — масштабная реконструкция ГМИИ. Понимаю, что не дождусь реализации планов создания музейного городка в полном объеме, все должно быть окончено к 2018 году, но очень хотелось бы, чтобы основной фронт работ выполнили при мне. Рассчитываю, что государство окажет необходимую поддержку. До сих пор было именно так. Проект подкреплен огромной суммой, которая, если говорить откровенно, появилась во многом благодаря заинтересованному участию в нашем начинании Владимира Путина. В минувшем декабре он приезжал в музей, подчеркнул, что пора переходить от разговоров о реконструкции к делу, и подтвердил: на проект выделено 23 миллиарда рублей, их должно хватить на все, если деньгами грамотно распорядиться.
— То, что вы стали доверенным лицом ВВП на президентских выборах, ответная любезность с вашей стороны? Алаверды?
— Ни в коем случае. Меня пригласили...
— И вы не смогли отказаться?
— Ну почему? Достаточно было бы сослаться на возраст и нагрузки, которые реально испытываю. К юбилею музея, а в этом году ему исполняется сто лет, мы готовим три выставки. Все очень сложные, каждая по-своему. Одна посвящена истории ГМИИ. Фотографии, книги, документы... Сделать это увлекательно, чтобы публика выстраивалась в очередь, как на Караваджо, «Парижскую школу» или «Диора», невероятно трудно. Мы вошли в контакт с замечательным мастером архитектурного дизайна Юрием Аввакумовым, рассчитываем на его помощь. Вторая выставка — «Шедевры коллекционеров». Наверное, догадываетесь, сколь это тонкая и деликатная материя. Третья запланированная экспозиция — «Воображаемый музей». Название я взяла у Андре Мальро, министра культуры в правительстве Шарля де Голля. Подробности замысла раскрывать не буду, надеюсь, все получится и зрители останутся довольны. Идея в том, чтобы встроить произведения великих мастеров, которых нет в нашей коллекции, в ткань существующей экспозиции. Вы входите в немецкий зал, а там — Дюрер и Гольбейн, высвеченные специальными выставочными приемами. Среди голландцев — полотно Франса Хальса, у испанцев — Веласкес и Эль Греко. Ну и так далее... Хотим заставить посетителей пройти все наше пространство — главное здание, галерею, Музей личных коллекций. Но сначала предстоит проделать колоссальный объем работы. Боже мой! Буквально сегодня ко мне приходила посол Австрии в России, очень милая дама. Мы договорились, что нам дадут картины Густава Климта. Он очень популярен, за ним гоняется весь мир, в ГМИИ его нет. По случаю юбилея будет.
— Вам нравится Климт?
— Люблю его. Да, это искусство своего времени, в нем есть червоточинка, тем оно и замечательно. Сегодня это нравится...
— Музейщикам формально запрещено быть коллекционерами, но мечтать ведь не вредно?
— Нет-нет! Существует этический кодекс, тут и рассуждать не о чем. Собирательство — это страсть, а чувства контролировать трудно. Легко спутать свое с чужим. Вдруг так захочется, что доводы рассудка не остановят? И дело необязательно в воровстве. Шел приобретать для музея, а взял для себя, не удержался... Да, у меня есть несколько картин Тышлера, Мессерера, Гуэрры, даже работа Бакста, но это подарки, я ничего не покупала и все завещаю музею... Впрочем, мы с вами отвлеклись и не закончили разговор о моем участии в президентской кампании. Если бы хотела обеспечить алиби, найти причину для благовидного отказа, сделала бы это без каких-либо усилий, и, уверена, никто меня не упрекнул бы. Но я не видела причин говорить нет. Не напрашивалась, боже упаси, все случилось неожиданно. Мне показалось, что неправильно пренебрегать появившейся возможностью принять участие в дискуссии о том, каким путем идти России. Собрались ведь умные люди с собственной точкой зрения, которым было что сказать. И они говорили отнюдь не комплименты, а делали немало критических замечаний. Никто рамок не ставил, рот не затыкал. Слова звучали наказом для нового старого президента. Только ради шанса прямого разговора с властью стоило соглашаться. Я вообще редко уклоняюсь. Не в моем характере.
— А раньше вас звали в доверенные?
— Никогда. В первый раз.
— Вечный вопрос «С кем вы, мастера культуры?»...
— Ну да, в России традиционно считается хорошим тоном, что люди искусства дистанцируются от власти, держатся от нее в сторонке. Но мне такая манера поведения никогда не была близка.
— В силу статуса директора государственного музея?
— Безотносительно к должности. И прежде не молчала, тем более угодливо не поддакивала, если точка зрения руководства не совпадала с моей. Легко отстраниться и потом критиковать чужие шаги, сидя дома на кухне или на лавочке у подъезда. А ты попробуй сказать в глаза! Роль наблюдателя или стороннего комментатора не для меня. Никогда не выступала в таком качестве, всегда была участницей. Начиная со студенческой поры. Иначе неинтересно жить. Это внутренняя позиция, идущая от природного естества. Да, проще уклониться, но так ведь нехорошо, некрасиво. Гораздо честнее говорить, что думаешь. Хотя, конечно, риск есть...
— Вы же на своем веку повидали множество чиновников высокого ранга, Ирина Александровна?
— Если бы и захотела пересчитать только министров культуры СССР и России, при которых довелось работать, наверняка ошиблась бы, запамятовав кого-нибудь. Первой была Фурцева. Собственно, Екатерина Алексеевна и утверждала меня в должности директора музея в 1961 году.
— Видели сериал, посвященный Фурцевой? Его недавно показывали по ТВ.
— Мало смотрю телевизор. Некогда. Но если бы нашла свободное время, взглянула бы. Любопытно понять, как сегодня оценивают вчерашний день, сравнить, насколько личные воспоминания совпадают с версией кинематографистов. Мне ведь доводилось не раз и не два контактировать с Екатериной Алексеевной, могла составить мнение о ней. Я приходила в министерство, Фурцева приезжала в музей... Она была очень интересным человеком. Самобытным, неординарным, живым, энергичным. Ей нравилось заниматься делом, это бросалось в глаза. Потом я сталкивалась с вереницей министров, которые ничего не хотели делать. Вот ровным счетом ничего! Надо учитывать и то, что у Фурцевой часто оказывались связаны руки. Она не могла развернуться, даже если бы сильно захотела. Скажем, под запретом находилось искусство импрессионистов. Кубистов и прочих авангардистов тоже не приветствовали. Нельзя — и все! Но и в таких условиях Екатерина Алексеевна санкционировала проведение у нас в 63-м году выставки Фернана Леже.
— Ну да, он же был членом французской компартии.
— И тем не менее. Тогда это воспринималось как настоящий прорыв. Когда в 66-м мы показывали работы Александра Тышлера, Фурцева сначала страшно возмутилась. Кто-то из ее окружения наплел гадостей об экспозиции. Екатерина Алексеевна буквально взяла меня за шкирку: «Что творится у вас в музее, товарищ директор? Какого-то Тышлера выставляете... Где вы его откопали?» Ситуацию спас первый секретарь Союза художников СССР Борис Иогансон. Он сказал, что, во-первых, Тышлер его личный друг, во-вторых, очень хороший мастер. Екатерина Алексеевна примирительно произнесла: «Правда? А мне говорили совершенно иное...» Может, ей не хватало вкуса, внутренней культуры, но она могла прислушаться к чужому мнению, к счастью, не всегда скверному. Так в Москву на гастроли приехала труппа знаменитого «Ла Скала». И «Джоконда» оказалась здесь благодаря тому, что Екатерине Алексеевне рассказали о картине великого Леонардо. «Мона Лиза» выставлялась в Японии и возвращалась в Лувр через Советский Союз. Фурцеву убедили, что имеет смысл договориться с французами и задержать «Джоконду» на некоторое время в Москве, после чего она приложила максимум усилий и добилась намеченной цели... Нет, у меня положительные воспоминания о Екатерине Алексеевне.
Очень хорошим министром культуры был Николай Губенко. Он оказался последним, кто занимал этот пост в Советском Союзе. Страна развалилась на куски, и Николай Николаевич, к сожалению, проработал главой ведомства очень короткий срок. Думаю, если бы подольше оставался при должности, успел бы сделать много полезного, хотя ему тоже пришлось существовать в жестких рамках дозволенного, как в свое время Фурцевой. Сегодня наверняка уже никто не помнит, что Губенко, которому неоднократно предлагали вступить в КПСС, долго оставался беспартийным и лишь с приходом к власти Горбачева, поверив в перестройку, подал заявление в компартию. Наша артистическая и прочая богема потом с удовольствием клевала его, обзывая конъюнктурщиком, готовым на все ради власти и карьеры. Яркие представители интеллигенции быстро запамятовали, как сами сжигали партбилеты перед объективами телекамер... А Губенко принципами не торговал, всегда был высокопорядочным человеком. Он не пошел в КПСС, когда членство в ней сулило выгоду, и в конфликте с Юрием Любимовым повел себя достойно... Словом, я раньше с симпатией относилась к Николаю Николаевичу и сегодня не изменила мнения.
— А о Демичеве что скажете?
— Типичный советский министр. Хотя был момент, когда Петр Нилович оставил на мое усмотрение решение вопроса, показывать ли в музее Кандинского. У нас в запасниках хранилась работа Василия Васильевича, но, чтобы вывесить ее на широкое обозрение, требовалось благословение свыше, официальная директива. Демичев приехал в музей, и я, выбрав удобный момент, сказала, что у нас есть единственная картина абстракциониста Кандинского, которую хочу продемонстрировать зрителям. Петр Нилович не стал возражать... Сегодня об этом смешно слушать, но события надо воспринимать в контексте своего времени. Конечно, теперь подобных запретов не существует, показывай что душе угодно. Вот и выставляют все подряд, вываливая порой на головы посетителей совершенно жуткие вещи, навязывая под видом нового и современного очень плохое искусство. Вседозволенность вынесла на поверхность дилетантов, спекулянтов, ловчил. В такой атмосфере надо быть особо ответственным. Думаете, не знаю, как в мгновение ока привлечь внимание публики, еще более увеличить посещаемость музея? Как говорится, элементарно, Ватсон! Скажем, публика радостно клюнет на эротику. У нас есть такой материал, но мы его не показываем, считая это не нашим путем.
— Да у вас за дверью пятиметровый голый Давид стоит, слепок Микеланджело! Школьники мимо ходят, рты рукой зажимают, хихикают...
— У нас не только Давид — весь музей в обнаженных статуях героев античности. Им можно. Остальным — нет! Морально-нравственные устои вне времени, они должны существовать всегда.
— Какой период работы в музее кажется вам, Ирина Александровна, наиболее сложным, но интересным?
— Возьмите начало оттепели, 1956 год. Всеобщая эйфория, ожидание больших перемен... К нам впервые привезли выставку Пикассо, вы, очевидно, помните.
— Честно? Я тогда еще не родился.
— Извините, постоянно забываю о собственном возрасте... На открытие пришло столько народу, что люди прорвали оцепление, и Илья Эренбург, лично знавший Пикассо, друживший с ним, вынужден был обратиться к собравшимся с просьбой. Мол, двадцать лет ждали, еще немного потерпите. То событие казалось невероятным! Возникло ощущение, что дальше пойдет лучше и лучше, все запреты будут сняты. Не только я, но и люди поумнее уверовали, что наступает новое время. Получилось по-другому, гайки быстро закрутили. Удручающее впечатление произвел рык Хрущева на художников, разнос, устроенный Никитой Сергеевичем в Манеже. Досталось Павлу Никонову, Эрнсту Неизвестному, другим нашим замечательным мастерам... Напрямую меня это вроде бы не касалось, но переживала сильно. Такое, знаете, очередное крушение иллюзий, избавление от них. Я ведь в юности была активной комсомолкой — в школе, в университете, во время войны. Но события второй половины сороковых отрезвили. Не только новая волна репрессий, включая дело врачей, но и постановления ЦК о Шостаковиче и Прокофьеве, о закрытии Музея нового западного искусства... Я могла тогда вступить в партию, но отказывалась по принципиальным соображениям и сделала это лишь в 54-м, после смерти вождя народов. Увы, перемены остались на бумаге, делами их не торопились подкреплять.
Знаете, меня всю жизнь спасало, что мы работали с ведущими музеями мира и могли позволить себе чуть больше, чем остальные. Нет, не хочу изображать из себя революционерку, на рожон я не лезла, но если был шанс выйти за рамки допустимого, старалась его не упускать. Известна история, как Третьяковка отказалась от выставки «Москва — Париж». Тогдашний директор галереи сказал: «Через мой труп!» Мы не устилали дорогу своими или чужими костями, тут же пригласили экспозицию из Центра Помпиду к себе и оказались правы...
Сложно поверить, но в свое время я вызвала неудовольствие начальства тем, что написала отклик на смерть Марка Шагала. Единственная из всех. Мы ведь были знакомы много лет, а впервые встретились в конце шестидесятых в Париже в квартире директора Лувра. Потом я приезжала к Марку Захаровичу в Сен-Поль-де-Ванс. Это городок художников на Лазурном Берегу, под Ниццей. Шагалу там построили дом с мастерской. Хозяин спустился со второго этажа на специальном лифте, зашел в комнату, где мы сидели с Валентиной, его женой, улыбнулся и с порога спросил: «Я похож на клоуна?» Фраза ошеломила. Пока она не прозвучала, мне не приходило в голову смотреть на Шагала под таким углом зрения, а тут вдруг я подумала: «И вправду похож!» Но вслух говорить этого, конечно, не стала... Марк Захарович показал картины в мастерской, мы поговорили, как хорошо было бы организовать его выставку в Москве. Увы, до смерти художника мечту осуществить не удалось. В марте 1985 года Шагала не стало... Мне позвонили из «Литературной газеты» и спросили, не хочу ли поделиться воспоминаниями. Я согласилась и написала небольшой текст. На следующий день после публикации раздался звонок из Министерства культуры. Вежливо спросили: «Ирина Александровна, это ваша статья? Вы в самом деле думаете, что Шагал русский художник?» Я ответила: «В той же мере, в какой Шаляпин с Рахманиновым. Марк Захарович уехал из России, но не разлюбил родину, всю жизнь рисовал ее». Мой собеседник на другом конце провода секунду помолчал, а потом произнес: «Ладно. Раз так считаете...»
А вот за то, что однажды в Пушкинском музее сыграли «Всенощную» Рахманинова, мне строго поставили на вид. И Стравинский, которого не исполняли в других концертных залах Москвы, у нас звучал. Какой-нибудь очередной начальник из Министерства культуры звонил и спрашивал: «Разве не знаете, что произведения этого автора не играют даже в консерватории? Что вы себе позволяете?» Приходилось лукавить, дескать, была не в курсе... Порой поругивали, но чаще закрывали глаза. Невелико прегрешение... Маленькие хитрости помогали жить, хотя должна сказать, что никогда не держала фигу в кармане. Это не в моем стиле.
— А как же лавирование между струйками?
— Совсем другая история! Не старалась специально выставить кого-то дураком, высмеять или сделать человеку назло. Считала, что нужно показывать Кандинского и играть Стравинского, добивалась этого доступными мне методами и средствами. Сегодня работает один министр, завтра другой, а искусство вечно. Умение искать и находить компромиссы, на мой взгляд, достоинство, плюс, а не минус. Я ведь помню, как готовили выставку «Москва — Париж» и чуть ли не по граммам взвешивали, сколько будет реалистов, а сколько формалистов и абстракционистов, высчитывали правильную пропорцию, чтобы избежать обвинений в крене в ту или иную сторону. На протяжении месяца каждое мое утро начиналось с того, что в десять часов приходила в музей и принималась тасовать колоду, развешивая картины по залам. Искала баланс...
— Вы всегда были выездной, Ирина Александровна?
— Не пустили за границу единственный раз в жизни. Будете смеяться, но в июне 1945 года отказали в поездке в Германию, в которой я вместе с родителями провела в детстве несколько лет. В Пушкинский музей я пришла работать в самом конце войны после окончания Московского университета, и мне почти сразу предложили отправиться на поиски Дрезденской галереи. Точнее, ее уже обнаружили и теперь собирали комиссию из искусствоведов, которые должны были на месте решить, какие произведения следует вывозить в Советский Союз. Меня рекомендовали в состав экспедиции, поскольку знала немецкий язык и имела некоторое представление, что именно надо искать. Не скрою, очень хотела поехать. Мне выдали офицерскую форму с погонами майора, мы с приятелем ходили вверх-вниз по улице Горького, и все шедшие навстречу солдаты отдавали нам честь. Представляете картину? Я только и делала, что вскидывала руку к козырьку фуражки. Была абсолютно счастлива, чувствовала себя важной персоной. Что вы хотите? Молоденькая девчонка! Примерно в те же сроки в Германию по каким-то делам собирался мой отец. Я планировала, что мы там встретимся... Но, как говорится, недолго музыка играла. За неделю до отъезда меня вдруг вызвали и сказали: «Товарищ Антонова, вам придется остаться в Москве». У меня глаза от огорчения расширились: как, почему? Аргумент сразил наповал: «Вы — женщина». Не сдержалась, спросила: «Раньше об этом никто не догадывался?» Оказалось, я слишком молода для столь ответственного задания родины. Это сочли решающим недостатком. Вместо меня командировали сотрудницу Академии художеств значительно старше возрастом. Надо сказать, женщина была очень достойная и профессионал замечательный. Но на этом история не закончилась. Прошло более шестидесяти лет, тем не менее в Германии многие до сих пор считают, что Дрезденскую галерею вывезла лично Антонова. Своими глазами читала об этом в немецких газетах. Мне даже пришлось дать официальное опровержение во Frankfurter Allgemeine Zeitung, где опубликовали лживую и грязную статью о том, что я, такая-сякая, лишила Германию национального достояния. Моя публикация вышла, однако слухи по сей день не утихли...
— Но и вы ведь позицию не изменили, Ирина Александровна?
— Да, по-прежнему считаю: Советский Союз поступил абсолютно правильно, когда вывез часть коллекции Дрезденской галереи и экспонаты из ряда других немецких музеев в Москву. Впрочем, я много раз высказывалась на эту тему, не хочу повторяться.
— Какие-то детские воспоминания о Германии у вас сохранились?
— Помню, как мы с папой ходили в Берлине в Пергамский музей, названный в честь знаменитого алтаря. Его потом отвезли в Эрмитаж, а у нас в коллекции есть слепки. Папа сфотографировал меня на ступеньках алтаря. У нас дома сохранилось много снимков той поры. Папа был заядлым фотолюбителем и постоянно просил, чтобы я ему позировала. Должна сказать, для маленькой девочки это жуткая мука. Как и любой ребенок, я не могла секунды спокойно простоять на месте, а тут приходилось замирать, не моргать, пока не сработает выдержка, иначе снимок получался размытый, нечеткий. Ненавидела эти фотографии! А папе нравилось... Кстати, о съемках. Осталось в памяти, как мы смотрели в клубе советского посольства фильм «Голубой ангел» с Марлен Дитрих. Мама сомневалась, стоит ли брать меня с собой, картина-то явно не детская, но папа трезво рассудил: «Пусть идет. Что поймет, то ее. Остальное забудет...» Действительно, к концу показа я спала... Перед началом сеансов я часто танцевала в фойе клуба, обожала это делать. Стоило разок попросить, повторять не приходилось. Кто-то из взрослых садился за рояль, и начинался бесплатный концерт. Я ведь долго мечтала стать балериной...
— Наверное, Берлин с тех давних пор любимый город?
— Ни в коем случае. Как говорится, не мое. Сначала мы жили в районе Темпельхоф, потом перебрались на Унтер-ден-Линден, поближе к советскому посольству. Я сама ездила на велосипеде в школу, мама не боялась отпускать одну. Квартировали мы у фрау Паде. Та была недовольна моей невоспитанностью, незнанием правил этикета. Мама не учила меня этому, и я понятия не имела, с какой стороны должна лежать ложка, где — вилка и как полагается сворачивать салфетку. Фрау Паде всякий раз в ужасе закатывала глаза к потолку: «Боже, что за ребенок?» После чего старательно прививала хорошие манеры. У нее не было детей, и, видимо, фрау Паде нашла подходящий объект для выражения нерастраченных материнских чувств. Я благодарна ей до сих пор...
Не забуду и фройляйн Лотту. Вот кого люто ненавидела! Под присмотром этой девицы вместе с другими детьми работников советского посольства и торгпредства я проводила три летних месяца на Северном море. Иногда на несколько дней приезжала мама, потом возвращалась в Берлин к отцу, а я продолжала мучиться с Лоттой. Такая была вредная, требовательная и занудная! А ребенку и побегать хочется, и пошалить... Я писала маме слезные послания: «Забери меня отсюда, больше не могу!» Третий берлинец, который оставил след в моей жизни, — геноссе Эрих, школьный физкультурник. Он увидел у меня задатки спортивного таланта и пытался их развить. Вернувшись в Москву, я с гордостью заявляла, что работаю на разновысотных брусьях. Есть такой гимнастический снаряд. А еще я хорошо плавала, каждый день ходила в бассейн. Геноссе Эрих сказал папе: «У вашей дочери пойдет спина». Мне очень понравилось это выражение. Из Берлина мы уехали в 1933 году, вскоре после пожара Рейхстага. Помню мамины слова: «Ира, не выходи сегодня на улицу, там сильный пожар». Рейхстаг ведь расположен рядом с Унтер-ден-Линден... Так вот. Вернувшись в Москву, я столкнулась с неожиданной проблемой: здесь почти не было плавательных бассейнов. В Берлине встречались буквально в каждом квартале, в шаговой доступности, а в Москве не смогла найти. Так у меня спина и не «пошла», хотя я продолжала плавать даже в зрелые годы...
— Считай, напротив Пушкинского музея долго стоял бассейн «Москва». При желании вы даже в обеденный перерыв могли бы успеть совершить заплыв.
— Знаете, я туда почти не ходила. Почему-то сразу не понравилось. Грязно как-то было, неуютно...
— Раз не Германия, то какая страна ваша, Ирина Александровна?
— Италия, конечно. Вне конкурса. Ну что вы... Евсей, мой, к несчастью, ушедший из жизни осенью прошлого года муж, тоже безумно любил Италию и в шутку часто повторял, что он там родился. У меня такое же чувство, если честно. Приезжаю, и кажется, будто вернулась домой, на родину. Мне нравится в Италии буквально каждая мелочь. Это не страна музеев, нет. Там все без исключения искусство. Специально проверяла: куда ни посмотришь, обязательно наткнешься взглядом на памятник. Даже природа выстроена по законам творческой гармонии. И лес не похож на банальные зеленые насаждения, ты видишь декорации: деревья на фоне гор или полей. О городах и не говорю. В Италии даже у заурядных архитекторов почему-то получаются шедевры. Тем более у выдающихся мастеров. Прогуляйтесь по Риму, Флоренции, Падуе, Бергамо, Пизе, Брешиа, Сиене, Равенне, Неаполю или Урбино... Меньше мне нравятся Милан и Болонья, но и там есть совершенно упоительные места. А как итальянцы двигаются, как говорят! Это же музыка, поэзия. В тамошних мальчиков до семнадцати лет невозможно не влюбиться. Их очень хорошо видел Микеланджело. Особый тип, горделивый и красивый. Потом, правда, они превращаются в толстых горластых мужиков, но это уже к сорока годам...
— Вам удавалось подолгу пожить в Италии?
— Не далее как в 1960 году. Я была комиссаром (так официально называлась должность) советского павильона на биеннале в Венеции. Провела там почти пять месяцев. Так получилось. Сейчас на столь длительный срок не командируют, мне, можно сказать, повезло. В свободное от работы на выставке время я объездила всю Италию. Очень помог посол СССР Козырев. К будущему министру иностранных дел России Семен Павлович не имел никакого отношения, однофамилец. Посол Козырев побывал в нашем павильоне в Венеции, после чего пригласил меня в Рим, где познакомил с женой и дочерями. И мы стали путешествовать по стране женской компанией, осматривать достопримечательности. Иногда я выступала в роли гида, но это было не в тягость, напротив, мне доставляло удовольствие рассказывать о том, что знала. Ездила я и сама. Шла на вокзал Санта Лючия, садилась в поезд и через полтора часа выходила в Триесте или Парме...
— Поняли причину любви Бродского к Венеции?
— Разве Иосиф Александрович одинок в привязанности к этому городу? Его нельзя не полюбить. Я тоже приросла к нему, прониклась духом.
— Не поверю, если скажете, что никогда не приходила мысль остаться там навсегда.
— Не могу без России. Раза два мне делали прозрачные намеки: мол, не хотите ли задержаться у нас подольше? Так говорили и в Италии, и во Франции. Нет, для меня это совершенно исключено. Только Россия! С ее pro и contra. Что со всеми, то и со мной. Я укоренена в эту землю, полностью разделяю все, что ей присуще. Бывает, ругаешься и проклинаешь последними словами, а потом вдруг испытываешь невероятную гордость и подъем... Здесь все мое — Большой зал консерватории, МХТ, особенно тот, старый, бульвары, Садовое кольцо, даже московский «Спартак», за который мы с мужем болели много лет. Евсей знал о футболе все, я за ним подтягивалась. Наш коллега профессор Виппер иногда давал абонемент на стадион, чтобы мы сидели на трибуне, как белые люди, а потом требовал подробного отчета о матче: «Хорошо ли сегодня играл Башашкин?» Видите, какие детали помню? Даже в другом городе жить не смогла бы. Москва! Как говорится, приговор окончательный, обжалованию не подлежит...
Андрей Ванденко