Революция в урбанистике, которую мы переживаем, заключается в том, что здание начинает пониматься как часть городской ткани. Это больше не дом, но дом плюс те, кто в нем живет. Город, таким образом, перестает быть совокупностью материальных строений и становится соединением пространства с людьми
В 2010 году Дэвид Аджайе, архитектор, известный нам по бизнес-школе в Сколково, построил жилой дом в Нью-Йорке, который называется Sugar Hill. Это один дом, но сделан он как шесть соединенных вместе десятиэтажек, каждая из которых состоит из двух пятиэтажных частей, поставленных друг на друга. И поставлены и соединены они со сдвигами, будто ребенок сложил башню из кубиков неумело, неточно, без мамы. Там четыре типа окон, все сдвинуты с осей, так что в целом возникает впечатление квартала фавел, где каждый строил свою квартиру над головой у другого — не то что совсем не сообразуясь с соседом, но все же немного как придется. Стоит добавить, что этот несколько трущобный вид придан очень дорогому, фешенебельному жилью — парадоксы общества непоказного потребления.
Это распространенный прием. У Рема Колхаса есть известное здание — многофункциональный комплекс De Rotterdam Development на набережной в Роттердаме. Это четыре небоскреба, каждый из которых состоит из двух, поставленных друг на друга. Поставлены они так, что подошвы верхних не совпадают с нижними. Здание закончено в 2013 году, но проект старый, еще 1997 года. Колхас пытался повторить тот же прием в конкурсе на «Газпром» в Петербурге, но дважды построить башни пляшущих кубиков не получилось.
Зачем это? Здание ведет себя как квартал, в котором одни строения накладываются на другие. В элементарную геометрию вводится два возмущающих ее фактора. Во-первых, хаос: части ведут себя так, как дома в кривом переулке, не умеющем держать красную линию. Во-вторых, время: будто место застраивалось не одновременно, а пережило несколько девелоперских нашествий. В городе и то и другое совершенно обычное дело, он весь состоит из таких возмущений против правильной геометрии, а в архитектуре отдельного здания выглядит остро. Здания сегодня вступают в специфические отношения с городом: город проникает в их тела и корежит их.
Это декорация, не более чем изображение города на фасаде здания. Но это часть общего процесса широкого наступления города на свои здания.
Самый очевидный пример — торговые здания. Вы все их прекрасно знаете, большой магазин сегодня — это городской квартал под крышей. Внутри на неких площадях, улицах, переулках расположены, конечно, магазины, но кроме них — на 30% площадей — кафе, рестораны, спортивные площадки, кинотеатры, качели-карусели и зимние сады. Сейчас это стандарт, но еще каких-то 30 лет назад эффективность торгового здания архаически определялась через количество торговых площадей в нем. Там были только открытые пространства с товарами, даже прилавки убирали, оставляя только кассы на выходе,— это и был символ общества потребления 1970-х.
Возьмем офисы. Там произошла любопытная революция. К концу 1980-х на волне консервативного поворота Рейгана и Тэтчер установился стандарт офиса мировой компании, который сводится к формуле: «мой офис — моя крепость». Офисы создавали максимальные препятствия между теми, кто в них работает, и городом. Это были фактории глобальной экономики — солидности мускулистого богатства, запаха фьючерсов и кредитов — среди грязноватого мира улиц, где еще пользуются наличными, а женщины позволяют себе появляться на людях с голыми ногами. К сожалению, офисы, которые на сегодняшний день выстроены в центре Москвы, как раз такие, но это отстой для позавчерашек, уяснивших себе представление о респектабельности из сериалов про ФБР. Сегодняшний офис — это здание, в которое город вливается как на рыночную площадь, там торговля, рестораны и кафе не только на первых этажах, там еще и театры внутри, бары и дискотеки на крыше, а внутренний двор является городской event-площадкой.
Больше того, как показывают Джереми Майерсон и Филип Росс в книжке «Офис XXI века», меняется внутренняя структура офиса. Он начинает напоминать переосмысленный Аджайе квартал фавел, где вдоль произвольно текущих по этажу проходов-переулков как-то свободно построились кабинеты разных форм и очертаний — с большими витринами, за которыми под странными углами стоят столы и стулья, разумеется, некомплектные,— и еще какие-то городские площади, где буфеты. И вообще уважающий себя работник офиса сегодня имеет не одно, а два-три рабочих места в нем — за столом, на бесформенном пуфе в буфете и еще какие-нибудь нары под потолком, где он анализирует финансовые потоки в возлежащем состоянии. Это не авторская инсталляция авангардного мастера, но принятый цивилизационный стандарт работы продвинутой (чаще, правда, IT-компании) глобальной экономики.
Хорошо, большие офисы, возможно, это отживающий формат, и то, что мы видим,— не новый этап их развития, а просто агония. Но возьмите здания больниц. Лечение — это до известной степени производственный процесс, предполагающий разделение больных и здоровых между собой, постоянную сортировку бракованных изделий, их ремонт, перевод в другую группу, пока в итоге не получается пригодный экземпляр. Сущность занятия располагает к усвоению логики фабрики. Особенно сегодня, когда лечение требует сложных приборов, живо напоминающих инструментальные линии. Однако если посмотреть на сегодняшние проекты больниц, то к фабричной теме добавляется какая-то противоречащая, даже на первый взгляд вредоносная. Кабинеты врачей теперь разделились на то, что соответствует имени «кабинет», но не в медицинском смысле — он выглядит как кабинет юриста, финансового консультанта, а если врача, то психоаналитика,— и на скорее лабораторию, где тебе дают возможность почувствовать себя препаратом, вынужденным переселенцем в пробирку. Это все выходит в большие лобби с зонами ресепшена, кафе, зонами отдыха, зимними садами и всем тем, что больше ожидаешь найти в холле отеля. Просто представить себе невозможно, что где-то за этим находятся склады, где ты лежишь, обработанный и расфасованный, ожидая перевода из первой группы изделий, бракованных, в другую группу — прошедших первичный ремонт.
Мне объясняли, что все это медицинская история, изменение концепции медицины. Теперь считается правильным лечить не больных, чтобы их поправить, а здоровых — чтобы они не испортились. Для чего и необходима комфортная, приятная атмосфера, заставляющая вас остро ценить то, что вы уже имеете. Однако, по моему опыту, пока еще попадающие в больницу чаще сожалеют об утраченном — и я думаю, дело все же не в медицине, а в изменении архитектурной парадигмы.
Не только больницы, а даже и сами фабрики меняются в том же направлении. Они тоже обзаводятся общественными помещениями, позволяющими испытывать удовольствие от взаимного общения и времяпровождения по поводу того, что фабрика производит — шьет там или собирает автомобили.
Первое и очевидное, что решительно меняет это вторжение города в здание,— разрушение границ этого здания. Чем больше здание сегодня раскрывается в город, чем в меньшей степени его стены являются его границами, тем более эффективным оно считается. Граница — это вчерашний день, будущее — это прозрачность. Второе — это разрушение идеи о том, что функция требует себе автономного пространства. Ни в коем случае. В свое время Ричард Никсон говорил про Джеральда Форда, что тот не умеет делать два дела одновременно, например идти по улице и жевать жвачку,— теперь все наоборот, люди разучились заниматься одним делом в одном пространстве. Все пространства должны быть многофункциональными — как городская улица или городская площадь.
Но это простые, элементарные изменения, которые не затрагивают архитектуры как таковой. А есть более существенные. Мы привыкли к тому, что мир вещей вокруг нас быстро меняется, компьютеры, навигаторы, смартфоны создали новую реальность, и это даже стыдно произносить, до такой степени это банально. Мы не совсем отдаем себе отчет в том, как меняется структура зданий. Но она меняется.
Существуют два принципиально разных понимания городских зданий. С точки зрения архитектуры — это материальные строения. Они могут создаваться как инструменты для функции, могут как произведения искусства с функцией или без, но с некой культурной программой, у них может быть разная типология и разная история, но так или иначе мы имеем дело с приспособлениями для чего-то. Вроде плоскогубцев или рояля, то есть с утилитарным физическим объектом, который сам по себе не живет и не действует. С точки зрения урбанистики все иначе. Город — это не совокупность материальных строений, это соединение пространства с людьми, которые здесь живут, это не неодушевленный предмет, но субъект-объектный феномен. Это можно сделать так, что здание получает некий интерфейс для демонстрации того, что в нем происходит, своего рода сцену и пространство для зрителей. Город и есть зрительный зал для спектакля жизни в зданиях, все это затягивание города внутрь здания — это конкуренция театров за зрителя. Жилой дом показывает, что он на самом деле — много домов, поставленных друг на друга. Фабрика, больница, офис заводят внутри себя зрительные залы для того, чтобы показывать нам производственные драмы на тему собственной функции. Эти драмы приукрашивают действительность, как любое искусство такого рода. Они заменяют собой фасад. Здание теперь интересно не тем, как оно выглядит, а тем, какой социальный процесс вокруг себя оно аккумулирует. Модель города для построения здания — это открытость, проницаемость границ, наложения геометрий и временных пластов, полифункциональность пространств — и плюс превращение здания в театр самого себя.
В 1981 году архитектор Михаил Белов получил первую премию на концептуальном международном конкурсе «Дом-экспонат в музее XXI века», и, на мой взгляд, это был замечательно умный проект. Суть заключалась в том, что все функции жилого дома — спальня, столовая, гостиная — сохранялись, но дублировались пространствами, из которых за ними можно наблюдать как с улицы, как из зрительного зала. За всеми, кроме санузлов. При этом само пространство для наблюдения, создающее как бы вторую оболочку дома, было тоже жилым пространством: это не внешний зритель наблюдал вас, как доктор в пробирке, это была структура вашей жизни, у вас внутри вашего жилого пространства появлялось место, откуда вы могли оценить, как вы выглядите на сцене вашей жизни. Это самый ранний из известных мне примеров трансформации дома парадигмой города. Жилье безмерно усложняется, в нем возникают парадоксальные связи и переходы, наложение и хаос, пространство становится способом осмысления себя же в пространстве. Это пространственное развертывание сознания человека в городе, идеальная машинка для ответа на вопрос, зачем мы живем в городах, что нам в них нравится.
Сказав все это, можно на секунду зажмуриться и спросить себя, есть ли в этом какой-нибудь смысл. В конце концов, это же просто мода, мода на урбанизм, которая ничем не лучше моды на экологию или на смарт-сити. Она просто пройдет и останется метой времени. Но определенный смысл в этом есть и за границами моды.
Когда сегодня вы обсуждаете с заказчиком проект здания, его первым и самым распространенным требованием будет пожелание сделать его «гибким». Жизнь меняется так быстро и функции предсказать так сложно, что стена, нарисованная вами сегодня и построенная через три года, начнет мешать уже через шесть. Зная это, вы заранее хотели бы иметь возможность ее передвинуть, повернуть, убрать, снести — только не строить намертво. Это, увы, так плохо получается, что лучше сказать — не получается. Поэтому сегодняшние здания живут недолго, а в приличных странах в проект закладываются KPI по их утилизации — у кого дешевле и чище, у того и проект лучше.
На этом фоне как-то смущают города вроде Рима, Венеции или Брюгге, которые живут столетиями, но мало того, что живут, еще и процветают, несмотря на то что не только здания там нельзя сносить, но и стены внутри двигать в них не очень разрешают. Как это получается, что мы строим здания, которые не могут простоять 30 лет, а вот этим малоразвитым по нашим сегодняшним меркам предшественникам удалось построить дома, в которых меняются владельцы и функции — и все влезает?
Тут есть интересная закономерность. Если вы переделываете старое здание под новые задачи, вам, увы, надо приготовиться к тому, что примерно 30% площадей в нем будет использовано неэффективно. Нет, есть виртуозы, которые могут сократить эту цифру до 27%, а в некоторых случаях даже 25%, но все равно четверть ваших площадей — какие-то коридоры, чуланы, световые колодцы и так далее — вообще-то окажутся совсем не нужны. А вам их убирать, отапливать, словом, оплачивать.
А вот когда в офисы, больницы, магазины, фабрики, гостиницы и т. д. входит город, так, как я описал, то это тоже происходит совсем не задаром. Нет, конечно, если у вас коммерческая больница, платная школа, если вы учтете цену аренды в офисе, вы, в принципе, можете построить бизнес-план на том расчете, что отобьетесь на потоке. Но так, для начала, нужно быть готовым к тому, что 30% площадей строится непонятно подо что.
А когда Михаил Белов сделал свой «Дом-экспонат», продублировав все помещения дома, где проходит жизнь дома, пространствами для наблюдения за ними, то у него катастрофически увеличилась площадь жилья. На 30%, хотя я думаю, что, как настоящий виртуоз, он мог бы сократить эту цифру до 27%, даже до 25%.
30% — это и есть то пространство, которое позволяет историческим городам ничего не сносить и легко вмещать в себя любую функцию. Это пространство маневра. Это пространство, которое остается на будущее, это место для того, чтобы это будущее смогло вместить наши следы. Это и есть пространство города, который входит в здание, потому что город — это механизм наложения следов поколений.
Григорий Ревзин