Когда (28 января 1996 г.) умер Бродский, я был в Иерусалиме и никогда об этом не жалел. Говорят, что уже в похоронном бюро (на Бликер-стрит, в Гринвич-Вилледж) началась борьба российских чиновников за тело поэта. К тому же после смерти у Бродского оказалось столько близких друзей, что им стало тесно в русском Нью-Йорке.
Не успев к похоронам, я попал на поминальную службу в кафедральном соборе св. Иоанна Богослова. Эту самую большую в мире готическую церковь заложили больше века назад, а строят (и перестраивают после страшного пожара в
Дата поминального вечера была выбрана без умысла: просто до 8 марта собор был занят. Только потом подсчитали, что именно к этой пятнице прошло 40 дней со дня смерти Бродского.
В древних русских синодиках традиционный распорядок поминовения объясняют тем, что на третий день лицо умершего становится неузнаваемым, на девятый — «разрушается все здание тела, кроме сердца», на сороковой — исчезает и оно. В эти дни усопшим полагалось устраивать пиры. Но чем можно угощать тех, от кого осталась одна душа? Бродский был готов к этому вопросу. В «Литовском ноктюрне» он писал: «Только звук отделяться способен от тел».
И действительно, в тот вечер собор заполняли звуки. Иногда они оказывались музыкой — любимые композиторы Бродского: Перселл, Гайдн, Моцарт, чаще — стихами: Оден, Ахматова, Фрост, Цветаева, и всегда — гулким эхом,
Высокому стилю псалмопевца не противоречили написанные «со вкусом к метафизике» стихи Бродского. Их читали, возможно, лучшие в мире поэты. На высокую церковную кафедру взбирались, чтобы прочесть английские переводы Бродского, нобелевские лауреаты: Чеслав Милош, Дерек Уолкот, Шимус Хини.
После стихов и музыки в соборе зажгли розданные студентами Бродского свечи. Их огонь разогнал мрак, но не холод. Вопреки календарю в Нью-Йорке было так же холодно, как и за 40 дней до этого. В этом
Меня упрекали во всем, окромя погоды,
и сам я грозил себе часто суровой мздой.
Но скоро, как говорят, я сниму погоны
И стану просто одной звездой.
Не сердце, а голос последним покидал тело поэта. После стихов в соборе осталась рифмующаяся с ними тишина.
Годовщина смерти Бродского — особая дата для русской Америки. Поделив жизнь между двумя странами, Бродский оставил свой день рождения России, а день смерти — Америке. Это — наша годовщина. Может быть, поэтому совсем стихийно возникла традиция. В этот день друзья и поклонники Бродского собираются в легендарном нью-йоркском клубе-ресторане его друга Романа Каплана «Самовар», чтобы стихами и рюмкой помянуть поэта.
Смерть Бродского, однако, была не только точкой, с которой можно отправиться в его и наше прошлое. Кончина поэта — начало его будущего: приобщение к чину классиков русской и мировой литературы. Этот долгий процесс требует глубокого осмысления метафизической позиции, которая определяет все остальное.
Бродский всегда был особо настойчив в решении тех последних вопросов, которые, как говорил Бахтин, «задаются у крышки гроба». В сущности, вся его поэзия глубоко религиозна. Атеизм для поэта — бездарная позиция, потому что он имеет дело с неумирающей реальностью языка. Язык — прообраз вечности. Ежедневная литургия пиитического труда приучает поэта мыслить религиозно. То есть вставлять свою малую жизнь в большое, космическое существование.
Это не значит, что поэт обязан верить в Бога, ибо он вообще никому ничего не должен. Другое дело, что поэт вынужден работать с той или иной концепцией загробной жизни, хотя бы потому, что стихи долговечнее их автора. Мысль о бессмертии есть прямое порождение поэтического ремесла. Всякое слово нуждается в рифме, даже если оно последнее. Смерть не может быть окончательной, если она не совпадает с концом строфы. Поэзия не может окончиться, как тело — где попало. Об этом рассказывал Бродский в своих многочисленных уроках поэзии. Их метафизика была простой и наглядной. Сложная метафизика — это плохая наука. Учение о началах и концах должно быть глубоким, а не запутанным.
Все это, конечно, еще не позволяет нам привязать Бродского, как это часто теперь случается, к той или иной конфессии. Одни делают из поэта олимпийца-язычника, другие — христианина, третьи — даже буддиста.
Беда всех таких интерпретаций в том, что они требуют однозначности в решении вопросов, которые необходимо задавать, но на которые невозможно ответить. Скажем, одна исследовательница, проведя частотный анализ, показала, что там, где в стихах Бродского до эмиграции стоял Бог, после нее появилось Время. Значит ли это что-нибудь? Вряд ли.
От поэта нельзя узнать ничего нового о существовании Бога (хотя, конечно, хотелось бы). От поэта можно узнать, как отразилась на его творчестве попытка решить проблемы, решения в принципе не имеющие.
Чехов писал: «Между „есть Бог“ и „нет Бога“ лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом и истинный мудрец. Русский же человек знает какую-нибудь одну из этих двух крайностей. Середина же между ними ему неинтересна».
Поэт «середины», Бродский без устали вглядывался в это «громадное поле», и если он разглядел больше других, то потому, что нашел в себе мужество смотреть на настоящее из будущего. Он всегда помнил «чем, по его любимому выражению, все это кончится». Поэтому самая интригующая черта будущего, по Бродскому, — наше в нем отсутствие.
Взгляд оттуда, где нас нет, изрядно меняет перспективу. По сравнению с бесконечностью предстоящего прошедшее скукоживается, ведь даже века — только жалкая часть грядущего. Недолговечность, эта присущая всему живому ущербность, — повод потесниться. Бродский дает высказаться потустороннему миру без нас.
Поэзию Бродский воспринимал диалогом бытия с небытием, в котором он видел союзника, жаждущего быть услышанным не меньше, чем мы услышать.
И если за скорость света не ждешь спасибо,
то общего, может, небытия броня
ценит попытки ее превращенья в сито
и за отверстие поблагодарит меня.
Александр Генис