Одним утром мы встретились с Тосиро у реки, на нашем полуразрушенном мосту. Мы любили, не сговариваясь, выходить рано, часов около семи или восьми. В это время туман, стелившийся по воде, уже начинал растворяться, но в него всё ещё можно было макать ноги, сидя на мосту.
Ощущение баловства было полнейшим. Мне кажется, Тосиро по привычке, из родовой преемственности, насыщал всё ассоциациями с небесным вылетом бомбардировщика. Как я уже много раз напоминал, неподалёку располагались база, ангар и лётное поле, а его отец работал там инженером-испытателем.
Вообще он был также и лётчик, но ещё в Японии он решил с этим завязать – сразу же, как только у него появилась Су, старшая сестра Тосиро.
Я представлял чаще какую-нибудь ерунду вроде слона, порхающего над сгустками сахарной ваты. Высовывая ноги из туманной пелены, я каждый раз проверял, не прилипло к ним чего-нибудь. Нет, только разве слегка выпадал конденсат в виде холодного пота, а следом силою рефлекса меня на миг схватывало некое волнение, и я думал, что вот будущая моя жизнь – она ровно как этот туман. Сейчас мне хорошо, но что будет дальше? И мне хотелось что-нибудь делать, чтобы приготовиться к будущему.
Обычно я предлагал Тосиро какую-нибудь авантюру. Например, сходить покакать к большой каменной стене, которую недавно выстроил появившийся здесь владелец гостиницы, а потом подтереться лопухом. Меня тут же, разумеется, ставила в тупик мысль: «А что дальше делать с лопухом?»
Или как-то я предложил Тосиро сделать наши грязные дела с моста прямо в туман и послушать звон какашек о звонкие воды реки.
На самом деле, при всей безыскусности и даже вульгарности моих идей, в них ощущается некое схватывание восточного контекста. Что стена, что река – крайне японские образы.
Почему меня так волновала дефекация – вопрос, не достойный пристального изучения. Вы, конечно, можете полистать Фрейда, и хотя отчасти он всегда прав, но мне кажется, в то время я просто переучивался с горшка на свободное плавание, и потому таким странным образом выражалась моя тогдашняя тяга к свободе самовыражения. Мол, справлять нужду можно хоть куда, и самое главное – это чтобы тебе это доставляло удовольствие. Нужно брать из любого процесса его приятную часть. Если это запор, например, наиболее приятен момент его окончания.
Но в это утро Тосиро, обычно активный и вовлечённый, ничего мне не отвечал. Он молча сидел и смотрел под ноги – туда, где тихо текла река.
Несколько раз, уже после того как я всё сказал и тоже принялся молча смотреть под ноги, он обернулся и посмотрел на меня. У него были очень грустные глаза. Я никогда не видел его таким. Причём глаза были такие, как будто он уже стал сильно старше меня. В них появилась отчаянность. Контраст. На обычно подслеповатые, однотонно-игривые, глуповатые детские глаза упала тень. Наверное, это были первые красивые глаза, которые я видел.
Внутри него явно происходила какая-то борьба. Но я не знал, как спросить.
Я на секунду даже разозлился на Тосиро, потому что вспомнил укор матери, что я провожу с ним и его семьёй больше времени, чем с ней. Она даже сгоряча сказала, что, видимо, меня подменили в родильном доме и, судя по прорезающемуся у меня прищуру, я не кто иной, как брат Тосиро и Су. Сын Ёкио и Кадзимото.
Странным образом в тот миг меня даже взяла какая-то гордость за то, что я оказался не тем, кем меня видели другие и кем я видел себя сам. Во мне появилось второе измерение. И я не похож на других. Я тайный сын японского лётчика.
Потом она уточнила, что, по всей видимости, приёмный. Потому что она помнит, с какой болью выпускала меня из чрева. Ну, а мне казалось: что так, что этак – какая разница?
А теперь, на мосту, выходило, что меня игнорирует мой брат. Когда у меня уже появилось желание встать и уйти, Тосиро посмотрел на меня, и сила его взгляда, сила его просьбы, его мольбы буквально опустила меня обратно.
В тот год, в то лето (это было лето 2000-го года) шла вторая чеченская война. Одна за другой, выборочно, осуществлялись призывы по мобилизации. Дело дошло и до военных специалистов с нашей базы. Кадзимото, отец Тоши, не подлежал призыву, у него даже не было российского паспорта, хотя в перспективе он собирался его получить.
Он ввязался по дружебно-служебному обязательству. Его коллега и друг, лётчик по имени Григорий Хорев, попросил его перегнать бомбардировщик куда-то в направлении Ингушетии. Кадзимото взялся сделать это и где-то в пути потерял управление. Позже самолёт обнаружили где-то неподалёку от зоны боевых действий. Вроде вычислили, что самолёт не сбивали, и кажется – даже не обстреливали.
Причиной падения была обычная потеря управления. Медики заключили, что в полёте у Кадзимото случился инсульт. Почему он вдруг случился сейчас, при абсолютно пустом анамнезе в прошлые годы. Почему в этот перелёт, почему в этом месте, в это время. На все эти вопросы ответов не было и нет. Просто так совпало, но чисто технически Кадзимото погиб на войне.
Тосиро был молчаливым всегда – и говорил тоже немного. По большей части, из-за того, конечно, что его родным языком, на котором он мог говорить не задумываясь, был японский. По-русски ему нужно было вспоминать слова, а знал он их не то чтобы много, потому что это не было его повседневной языковой средой. Так должно было стать, наверное, уже в школе.
Но об отце он всегда рассказывал в исключительно восторженных выражениях. Он также пересказывал некоторые разговоры с ним. А себя при этом называл «самураем». Он был самурай при своём отце. Мне очень нравилось это его видение. Я сам пытался представлять себя кем-то таким.
А в то утро, на мосту, он сказал: «Теперь я ронин».
После этого он встал и пошёл домой. Я не шелохнулся. Мне почему-то было очевидно, что лучше оставить его одного. Может быть, я ошибался. Может быть, по мне самому прошёл страшный холодок, и я впал в полное непонимание, что я могу сделать для него или – что сказать.
У нас была ещё только одна встреча. Я сидел на кровати и смотрел в повторе какой-то матч сборной Бразилии по телевизору, когда вошла бабушка и сказала, что пришёл Тошка (она так его называла).
Я вышел к нему.
На плече у него висел на лямке рюкзачок. Сам он стоял со сжатыми кулаками. Как только я подошёл, он вытянул руки перед собой и спросил: «В какой руке?»
Я указал на правую.
Он открыл левую, и там была маленькая фигурка пузатенького будды. Каждый раз, когда я бывал у него дома, я сверлил взглядом эту фигурку и, честно говоря, хотел украсть.
Теперь он отдал её мне.
Мы строго попрощались рукопожатием. Сейчас бы я обнял его, крепко прижал к себе. Впрочем, я пустил слезу и тогда. Правда, когда уже калитка за ним закрылась. Но это была быстрая слеза. Дети не умеют расстраиваться всерьёз и надолго, потому что они по-другому чувствуют время. Они больше переживают количественно и меньше – качественно. Каждое мгновение несёт новое впечатление, и потому ни одно из них не способно захватить душу ребёнка хотя бы на минуту.
Но это прощание, эта сцена на мосту, в тумане утренней реки, засела во мне. Эта фраза: «Теперь я ронин»...
Сказать честно, мне передалось. Я уже тогда легко перенимал на себя чувства других людей. Именно перенимал, без разбору. Не вникал, вторгшись, не наблюдал отстранённо, нет. Просто меня тоже захлёстывало. Я позволял состоянию другого человека перелететь в меня.
И я тоже загрустил. Я даже перестал выходить на улицу, ходить на речку. Туман перестал казаться мне любопытным. Я целыми днями лежал на кровати и смотрел телевизор.
И чувствовал одиночество. Одиночество ронина.
Ронин – это самурай, которого оставил хозяин.
Мой отец очень обеспокоился. Он хотя бывал дома редко, в основном ночами и чтобы увидеть маму, заметил, что я изменился, и уговорил мать ещё раз съездить в Магадан.
Это была середина августа. Мы поехали.
В то же время, счастливым совпадением, туда же снова приехала Надя. Моя Надя...
P.S. Тоша, мы – ронины, и я никогда этого не забуду. Даже если мы больше никогда не увидимся. Спасибо тебе!
Глеб Буланников