Миша Чавчавадзе — одно из дорогих моих жизненных обретений. И, может быть, самая несправедливая потеря. Он — лучший человек. Нет, привычно оправдываюсь я: это не из табели о рангах достоинства, это порода такая — лучший человек. Их мало, они редкость, и их исключительная ценность никак ими не осознается. Иначе они и не задержались бы в лотке памяти, промытом быстрой водой событий и отношений. Это драгоценный человеческий материал, не поддающийся коррозии времени и не реагирующий на агрессивную среду. Чистое самородное золото, не омраченное и не опошленное сравнением. То есть ценой.
И ничего эти, удавшиеся природе люди не предпринимают, чтобы оказать влияние на окружающий мир. Просто живут. Не богато, но завораживающе ясно. Красиво. В каждый Момент.
— Робик! — спрашиваю я знаменитого театрального режиссера Роберта Стуруа. — Почему с Мишей, замечательным художником, сценографом и добрейшим человеком, так коротко работали многие хорошие постановщики?
— Не выдерживали, — говорит Стуруа. — Миша в жизни не попрекнул никого. Он нежен и терпим. Он мудрец и философ с чудесным юмором. Работай с ним! А ощущение, что ты общаешься с собственной совестью. Сложно бывает.
Ах, Мишико, зачем ты так рано упростил нашу жизнь?
…Этот резкий снимок я, пока трезвый (что за манера врать без принуждения?), сделал сам в родной Мишиной Кахетии, не так уж и далеко от Цинандали, родового имения его предков — князей Чавчавадзе, на знаменитом Бодбисхевском базаре. Там торгуют окрестные крестьяне зеленью, осликами, живыми индюшками и поросятами, телячьими ножками и рубцом для хаша, мацони, сухими и свежими фруктами, домашним вином, «маминым хлебом» («дедас пури»), глиняной посудой, крепкой и простой мебелью, хомутами, чурчхелой, стеклами для керосиновых ламп (из которых в доброе застолье не грех и выпить) — всем для жилища и двора, et cetera, et cetera…
Мы купили не все.
Пару лет назад Миша срочно заказал у местного шляпника для спектакля в Театре имени Руставели дюжину кахетинских шапочек и теперь полагал, что даже с учетом местной основательности и неторопливости заказ выполнен. Он не ошибся. А шляпник не спросил, почему, если так скоро нужны были шапки, заказчик два года не приезжал за срочным заказом, потому что он знал, что Миша тоже кахетинец. Они обнялись, и мастер, протянув тончайшего фетра черные шапочки, перекрещенные шелковым шнуром, сказал:
— Так возьми!
— Нет! — сказал Мишико.
Этот довольно азартный и затянувшийся для кахетинцев спор выиграл Чавчавадзе и, расплатившись, пригласил шляпника на хлеб-соль, который намеревался накрыть на пустом прилавке, напротив рыбных рядов, где одинокие продавцы (кто летом в Кахетии будет покупать эту рыбу?) зазвали нас выпить по-соседски. В глиняных плошках неожиданно для нас оказалась чача. Отказываться было неловко. Это была четвертая чача в то утро, хотя Миша рекомендовал мне в базарный день больше трех не пить.
Вчера Гоги Харабадзе — наш друг и лидер, знаменитый актер, с которым мы объездили всю Грузию (и прожили теперь больше половины жизни), сказал, что мы приглашены выпить вина в деревню Вакири Кахой Сулханишвили, шофером Тани Чантурии — собственного корреспондента той, настоящей «Комсомолки». (Таня — из самых достойных журналистов, которых мне довелось встретить. Когда, работая уже в «Известиях», она написала правду о тбилисских трагических событиях 9 апреля, а газета вместо ее текста напечатала позорное официальное вранье, — она ушла из журналистики.)
— А завтра днем мы должны вернуться из Кахетии. У меня вечером репетиция.
— Гоги! Только сегодня я не буду пить, с похмелья не могу, — решительно сказал Миша. — И давай заедем в Бодбисхеви. У меня там дело на базаре.
— Поехали!
В чудесном городе-крепости Сигнахи мы купили свинину у мясника, который разложил мясо на газете с карикатурой на НАТО (такое отношение было тогда в Кахетии к Атлантическому блоку), и по крутому серпантину спустились в Вакири, где в серых брюках и белой майке нас уже ждал Каха. Светило солнце, цвел миндаль, дядя нашего друга сидел на скамеечке и колол «греческие» орехи, доставая их из большого крапивного мешка. В марании с вкопанными в земляной пол огромными глиняными кувшинами, заполненными белым и «черным» (красным) домашним вином, прикрытыми крышками из обожженной глины, Каха нарубил сухой лозы из старого ркацители и зажег ее в очаге. Пока на тлеющих виноградных углях доходила антиНАТОвская свинина, он в мятый алюминиевый таз начистил гранатовых зерен, нарезал сладкого репчатого лука и, сняв с шампуров шашлык, вкуснее которого я не ел, перемешал деревянной ложкой. Мы витийствовали, хвалили жизнь и землю, произносили тосты, ели мясо, пили вино, дядя на дворе мерно колол орехи, а Миша даже не пригубил.
— Завтра, — сказал он, радостно улыбаясь, — я уже смогу выпивать.
Проснулись мы в каком-то пансионате в Сигнахи от холода. В углу стояли Мишины кожаные замороженные штаны, которые он сам сострочил.
— Неудобно получилось, — сказал Гоги. — Похоже, мы уехали не попрощавшись.
— Слушай, Гоги, и ты, Юра! — сказал Миша. — Каха проводил нас по этой дороге и разместил в пансионате.
— Как же он доехал по этому жуткому серпантину после четырех литров вина? Собирайтесь!
Возле дома дядя колол орехи. Хозяин стоял у виноградника в чистой белой майке:
— Куда вы девались вчера? — искренне удивился он.
Миша засмеялся и сказал мне:
— Сегодня больше трех стаканчиков чачи не пей.
И вот я выпил четвертый…
К прилавку, накрытому Чавчавадзе (пятилитровая бутыль вина, кувшин чачи, сыр, зелень, хлеб, мацони), я пришел, держа под мышкой купленную в птичьих рядах живую индейку Клариссу, которая потом долго прожила в Тбилиси у Гоги на балконе. Миша надел на меня кахетинскую шапку, заказанную для его спектакля. В таких же шапках у «стола» стояли нашедшая нас Таня Чантурия с подругой-музыковедом, Каха, какой-то средних лет кахетинец, мама которого не велела ему больше с нами выпивать, и шляпник (этот в своей). Миша говорил замечательные тосты.
— А где Гоги? — спросил я.
— Он пошел покупать ножки на хаш, — сказала Таня.
— Пойду, покажу ему Клариссу. Он обрадуется.
— Очень обрадуется, — засмеялся Миша.
Гоги был красив в своей матадорской кожаной куртке и строг. Поместив Клариссу в багажник «Жигулей», он сказал:
— Пора ехать. Пошли за Мишей.
Но Миши не было. Нигде. Мы обошли пустеющий базар.
— Я без Миши не поеду!
— Садись в машину!
Верстах в двух от базара, по дороге в Тбилиси, до которого оставалось примерно 130 км, Гоги притормозил.
— Мишико!
Миша остановился, заглянул в машину и, сев на переднее сиденье, задремал.
— Он, когда выпьет, всегда идет домой, — сказал Гоги. — После премьеры Мишиного спектакля в немецком Саарбрюккене Чавчавадзе исчез с банкета, и наш друг — поэт Мартин Бухорн тут же в тревоге позвонил мне в Тбилиси, что не может его найти. Я сказал Мартину, чтобы он взял карту и проложил кратчайший путь до Грузии. Он нашел Мишико спокойно и деловито, уже по Франции, идущим домой. Хотя где его дом? После того, помнишь, как разрушили квартиру его любимой тети Тали, он все время где-то снимает.
— Вся Грузия, вся Россия, весь мир — его дом, — сказал я с хмельным пафосом. — Там, где друзья, которых он любит.
Гоги посмотрел мимо меня на улыбающегося во сне Мишико:
— Его дом — небо.