Владимир Владимирович Шахиджанян:
Добро пожаловать в спокойное место российского интернета для интеллигентных людей!
Круглосуточная трансляция из офиса Эргосоло

Пражский соловей

Карел Готт — о том, как метил в Элвисы, а попал к ученику Шаляпина, как не стал продюсером у Джона Леннона, но угодил в любимчики к Брежневу, о золотой клетке, тюремных нарах и Пражской весне, о секретах Паваротти, таланте и поклонницах и о том, почему Ми

В спартанских условиях соцлагеря чехословацкий певец Карел Готт умудрился стать суперзвездой, излучая позитив и оптимизм. Многие его до сих пор за это попрекают: дескать, славил социализм, когда над Чехословакией еще не рассеялся запах копоти от советских танков. Коллеги считают Готта баловнем судьбы и злословят, что сей конформист при любом строе будет успешен и обласкан. Однако мало кто знает подлинную историю «пражского соловья».

— Карел, вас можно поздравить с выходом нового диска? Не боитесь, что на вашу «Сентиментальность» сегодня небольшой спрос?

— Надеюсь, у «Сентиментальности» всегда будет свой слушатель. На новом диске — 17 хитов из репертуара чешских и мировых звезд. Фрагменты известных мюзиклов, песни из кинофильмов, как, например, «Касабланка», — словом, все то, что я люблю и давно хотел спеть. Запись шла в кайф, а это всегда зажигает. Для работы над диском я вернулся в студию, где записывал свои первые хиты в 60-е годы. Вот уж точно сентиментальность...

— Ну с тех пор много воды утекло. Вас не пугает, что у нынешней публики и песни другие, и кумиры...

— На заре своих вокальных опытов я нескромно заявил: хочу, чтобы каждый в Европе или даже в мире знал, что жил когда-то такой певец по имени Карел Готт. Отношусь теперь к этому с юмором и вполне самокритично. Я не настолько известен даже в европейских странах, ну а уж в мировом масштабе... Но есть исключения — как, например, Россия, Украина или немецкоязычные страны, где мне удалось оставаться популярным на протяжении десятилетий, конкурируя на равных с самыми яркими мировыми звездами. У меня есть своя публика, которая остается со мной.

— Но до мирового признания вы явно недотянули. Не обидно?

— Всякий раз, как я выступал в Америке, тамошние менеджеры и продюсеры предлагали мне заокеанскую карьеру и отличные возможности покорить Штаты. Звучало очень заманчиво, но непременным условием был переезд в США на постоянное место жительства. Этот шаг всегда казался мне неприемлемым. И даже не потому, что я люблю Чехию и привязан к ней духовно. Я раз и навсегда решил не покидать своих европейских слушателей, поверивших в меня. Кроме того, в 1967 году я подписал контракт с немецким звукозаписывающим концерном Polydor, а в 1997 году эти договоренности были скреплены пожизненным соглашением. Так что мое место в Европе. На мой взгляд, лучше быть первым в Карфагене, нежели сто пятидесятым в Риме.

— А как вообще вас угораздило стать певцом?

— Мальчишкой мечтал стать актером. Как-то раз родители застали меня за тем, что я смотрю один и тот же фильм третий раз, и очень удивились. Хотя интерес у меня был прикладной: изучал приемы обольщения, наблюдая, как это делает, скажем, Кларк Гейбл, и тренировался в школе на одноклассницах. Но потом к нам в Чехословакию стала просачиваться музыка с Запада. Тогда я купил себе гитару и захотел стать Элвисом. И постепенно увлечение захватило меня полностью. Я забыл актерство и занялся сценическим движением, а потом и вокалом — данные позволяли. Понимал, что начинать надо с азов, и поступил в музыкальное училище при консерватории. Правда, подход у меня был крайне прагматичный: я не хотел учить все предметы подряд и торопился к своей цели кратчайшим путем. Вспоминаю профессора Константина Каренина, ученика легендарного Федора Шаляпина. Каренин был истинным русским аристократом, тенором европейского масштаба и человеком широких взглядов, у которого многое можно было почерпнуть. На первом же уроке у Каренина я набрался наглости и заявил, что петь в опере не хочу, однако техника мне необходима, потому что мои кумиры — певцы типа Марио Ланца: итальянец исполнял оперные арии, однако в кино снимался в роли поп-звезды. Профессор Каренин отнесся к этому снисходительно, быстро распознав, что меня тянет к джазовой и современной популярной музыке. Он не только научил меня классической итальянской технике бельканто, но и репетировал со мной тогдашние хиты. В первой половине 60-х было неслыханно, чтобы студент консерватории пел по ночам в кафе! Но я, тем не менее, был таким отщепенцем. Если бы меня застукали, грозило немедленное отчисление. Так что когда однажды Каренин зашел в джаз-кафе послушать мое выступление, я сильно напрягся. Каренин кивнул, чтобы я потом подошел к его столику — предстоял разбор полетов. Робко присев на краешек стула, я не осмелился посмотреть ему в глаза. Каренин неспешно взял бутылку белого вина и с аристократическим изяществом налил его во второй бокал. Мы чокнулись. Я воспринял это как хорошее предзнаменование. В тот момент я чувствовал себя как собака, которую погладили, несмотря на то что она только что сделала лужу на паркете. Потом профессор упрекнул меня в бездушном исполнении и быстро попрощался, предупредив, что завтра ждет своего ученика на уроке вокала в хорошей форме и без сорванного голоса. В тот вечер я по-настоящему щадил себя. О моих джаз-проделках профессор никому не рассказал.

— Когда впервые попали в Советский Союз?

— Впервые я отправился на гастроли в СССР с оркестром Чехословацкого радио в 1962 году. Я успешно окончил второй курс музыкального училища, приближались каникулы, и тут пришло неожиданное предложение. Знаменитый Карел Краутгартнер сообщил, что весь его джаз-оркестр и вокалисты отправляются в шестинедельную поездку по Советскому Союзу и, конечно, он рассчитывает на меня. Радость, которую я тогда испытал, уже больше никогда в моей жизни не повторялась — все было впервые. Ведь к тому времени я нигде, кроме Польши, не бывал. А тут Москва, Ленинград, Тбилиси, Ереван, Баку... Я нарисовал свой маршрут на карте и был в полном восторге.

До сих пор не могу забыть концерт в Тбилиси. Грузины заполнили большой амфитеатр, все обмахивались программками и перекрикивали друг друга. Публика гудела, как улей, что меня немного обеспокоило. Я вышел на сцену и начал с медленной песни. Но зрители не перестали общаться, а, наоборот, добавили громкости, как будто я им мешал обсуждать последние новости. Однако напрасно я волновался. Когда допел, зазвучали аплодисменты. В союзных республиках меня воспринимали как заезжую знаменитость. Это было даже забавно — как если бы в Прагу приехал кто-то из Америки.

С первого же концерта я влюбился в советскую публику — искреннюю и открытую. Поэтому всегда с нетерпением ждал поездки в СССР. Гостеприимство тогда было невероятное — нам постоянно наливали. Хочешь не хочешь — все равно пей! В основном коньяк и водку, так что не каждый это испытание выдерживал. Я, например, вообще не могу много пить. Неудивительно, что мы мало что помнили после того турне.

Кстати, музыкантам, приезжающим на гастроли в Союз — что в 60-е, что в 80-е годы, — приходилось затариваться спиртным днем, чтобы потом было что выпить вечером после концерта. Рестораны и бары в Советском Союзе закрывались в одиннадцать часов. Ненавязчивый советский сервис не заботило, что какие-то там артисты останутся после выступлений без ужина. Если мы ничем не запасались заранее, то приходилось в позднее время обходиться одними конфетами. Да и то лишь в том случае, если у администратора или дежурной по гостинице хорошее настроение — тогда она милостиво делилась с нами.

— Советских зрителей подкупала ваша раскованная манера поведения на сцене. Где вы научились этому?

— В 1963 году я стал членом пражской труппы «Семафор», где научился ловить настроение зала, двигаться, не испытывая скованности. В этом театре я спел свой первый хит, а потом выиграл первую из моих тридцати шести премий «Золотой соловей» как самый популярный исполнитель года. Двумя годами позже я с братьями Иржи и Ладиславом Штайдлами основал театр «Аполло». А потом мне довелось выступать в Лас-Вегасе, где я перенимал опыт у Фрэнка Синатры, Сэмми Дэвиса-младшего, Рэя Чарльза, видел Тома Джонса, Бобби Дарина, Шер, Дайану Росс, Дюка Эллингтона. Домой вернулся сложившимся певцом.

— Что за история у вас была с Джоном Ленноном?

— Сорок лет назад я попал в офис группы The Beatles Apple в Лондоне. Я тогда представлял немецкое радио WDR, которое вместе с BBC транслировало концерт из Лондона, где выступали британские и немецкие певцы. Кто-то из компании Polydor неожиданно спросил меня: «Не хотите ли завтра пообщаться с Джоном Ленноном?» Кто бы не хотел, правда? Мы нашли фотографа и отправились на встречу в Apple. Джон Леннон принял меня по-дружески и как настоящий англичанин предложил чай. Йоко Оно не проявляла никаких эмоций — все время сидела и молчала, как бы изучая меня. И тут мне в голову пришла мысль: а не пригласить ли их обоих выступить в Праге? Если Джон и Йоко согласятся на такой концерт, я мог бы представлять их интересы, и это было бы здорово. Изложил свою идею Леннону, а он в ответ на это сказал: «Я не буду просить за свою работу гонорар, потому что деньги для меня сейчас не играют роли — я и так их уже достаточно заработал. Каждую секунду где-то в мире исполняют мои песни, а я получаю авторские отчисления, так что я действительно очень богат. Но я хочу, чтобы сборы от концерта помогли тем, кто в этом нуждается. У меня есть три условия: во-первых, мои сотрудники проверят, кому мы помогаем, во-вторых, узнают, действительно ли по адресу была передана выручка, и, в-третьих, в СМИ должна появиться информация о том, что я отказался от гонорара за концерт». Когда он дошел до третьего пункта, мои мечты о Ленноне в Праге развеялись как дым. Тогдашний режим ни за что бы не позволил, чтобы его гражданам помогал какой-то волосатый британский рокер. Представьте, как западная пресса раззвенела бы, что Джон Леннон поддерживает, например, несчастных детей-сирот или вымирающие деревни в социалистической Чехословакии, а правительство этой страны не может само позаботиться о своих нуждающихся. В 1970 году, после Пражской весны, нечто подобное было просто невозможно. Хотя я сразу понял несбыточность своей затеи, решил все-таки по возвращении в Прагу вместе с моим тогдашним менеджером Франтишеком Спурным поделиться этой светлой идеей с министерством культуры. Что тут началось! Нас выгнали, как говорится, поганой метлой: «Вы вообще в своем уме предлагать такие вещи?!» Мы, конечно, расстроились. Я написал Леннону, что его концерт в Праге, к сожалению, состояться не может. До сих пор жалею, что не объяснил причин. Хотя ему, человеку с Запада, такое все равно было не понять.

— Вам пеняют, что вы поддержали жестокое подавление Пражской весны в 1968 году.

— Я никогда не одобрял оккупацию Чехословакии советской армией. Когда танки вошли в Прагу, я был на международном фестивале в польском Сопоте, где должен был выступать с сольным концертом. Было бы лучше, конечно, если бы в это время я мог оставаться вместе с родителями в столице. Пожары на улицах, парализованный военными город, армейские силы повсюду, слухи об убитых и раненых... На душе у меня было, конечно, очень тревожно. Я сразу же отказался от сольного концерта, и директор фестиваля был только рад — он боялся антисоветских демонстраций. Оккупация коснулась меня так же, как и всех разумно мыслящих людей нашей страны. Это было тяжелое испытание, эти черные дни навсегда остались в истории Чехословакии. Из Сопота я вернулся в Прагу, но ненадолго — надо было лететь в Германию и выполнить свои обязательства по контракту с Polydor. Однако в вечерних газетах в Вене и Гамбурге о моей поездке написали, что я убегаю с родины. Об эмиграции в то время я точно не думал, а особенно в такое суровое для нашего народа время. Поэтому на пресс-конференции, которую мы сразу же созвали в Берлине, я резко опроверг всю эту нелепость.

— И все же вы эмигрировали позднее в Западную Германию. И это при том, что на родине вас всегда превозносили до небес. Это был политический протест или просто желание жить по-человечески?

— Логика жизни подтолкнула к этому. У нас стали поначалу незаметно, а затем все более остро выступать против популярной музыки и всех ее звезд. Поп-музыку занесли в черные списки: дескать, это опасный культ, отвлекающий строителей коммунизма от светлого будущего. Вокруг меня медленно, но верно смыкался круг молчания. Мои песни перестали передавать по радио и телевидению, тексты стали подвергаться цензуре, предъявлялись претензии к тому, как я одеваюсь, какой длины у меня волосы и ширины брюки... Все это еще можно было стерпеть, но большие расходы на запись моей песни «Эй, ничего себе, старейшина» в 1969 году пошли фактически коту под хвост. Песню признали опасной для режима, а я в ней всего лишь пел: хочу, чтобы на земле был рай. Система вытесняла меня. Атмосфера того времени вынудила меня и моих коллег, братьев Штайдл, принять такое решение. Остальным членам команды мы об этом сообщили только во время поездки в Германию. Что до меня, я не боялся остаться за границей на бобах. В то время я был очень популярен в Германии, Австрии, Швейцарии: мои альбомы раскупались, огромные спортивные залы были заполнены до предела. Но кому-то это не очень нравилось, и тучи надо мной сгущались. Мой телефон в Германии постоянно прослушивался, во время концертов не раз возникала угроза взрыва. Преподносимые подарки могли оказаться замаскированной бомбой. Спецы по взрывным устройствам проверяли мою машину, а на концертах дежурили полицейские в штатском. Об этом мне рассказала совсем недавно мой бывший немецкий менеджер Маргит фон Грунд, которая помогала во время полугодовой эмиграции поддерживать связь между мной и родителями. Я ни о чем не должен был тогда догадываться, чтобы сохранять спокойствие, и день изо дня выполнять свою работу на самом высоком профессиональном уровне. Но потом ситуация изменилась. Игры в свободу закончились, и золотому соловью было пора обратно в клетку. Сотрудники моей звукозаписывающей компании сообщили, что если я не вернусь домой, то они сделают все, чтобы меня опорочить в прессе. Причина? Немцы не хотели подвергать угрозе свои отношения с чешскими коллегами из Supraphon. Место Карела Готта было в Чехословакии, и они твердо дали мне это понять.

— Тут-то вас и пригласил на аудиенцию Густав Гусак. Страшно было?

— Еще бы! Я очень волновался. Неожиданно я был приглашен в чехословацкое торговое представительство во Франкфурте: мне, дескать, хотят сообщить нечто важное. Я поехал, не зная, что меня ждет. В стиле тех времен я вполне мог войти в торгпредство, а проснуться уже за решеткой в Праге. Но чехословацкие сотрудники торгпредства действовали тоньше. Со мной провел беседу обходительный дипломат пан Каднар, который объяснил, что генсек ЦК компартии Чехословакии Густав Гусак заинтересован в нашем возвращении. Ему, дескать, известны причины эмиграции, но партия гарантирует нам безопасность, возможность выступать и загранпоездки. Звучало просто чудесно. «Но, как вы понимаете, такие вопросы не решаются на расстоянии. Вам необходимо явиться в ЦК и побеседовать с товарищем Гусаком лично», — сказал в заключение нашей задушевки Каднар. Я понимал: если вернусь, они вполне могут арестовать меня или заморозить мою карьеру на несколько лет. Но другого выхода не было. В глазах германской и австрийской публики у меня был образ романтика, нежно любящего не только родителей, друзей и близких, но и свою страну. К тому же мне было известно, что родителей допрашивали сотрудники госбезопасности. Мама очень переживала, что им с отцом придется туго — власти угрожали конфискацией имущества. «Вы нас еще плохо знаете», — говорили они. Я не мог спать спокойно, представляя, сколько хлопот и волнений принес своим близким! В общем, я наконец вернулся и все ждал, наивный, когда же меня пригласит Густав Гусак. Однако все ограничилось лишь вызовом в Рузыньскую тюрьму, где были собраны «вещдоки» — мои книги и пластинки. Меня обманули — Гусак не выполнил слово, мой счет заблокировали, а вместо ЦК пригласили на допрос. Я так нервничал, что даже поссорился тогда с папой. Правда, в Рузыньской тюрьме меня стали убеждать, что все скоро встанет на свои места. От меня лишь хотели еще раз услышать причины моей эмиграции.

— Не боялись, что мягко стелят, а спать на нарах будет жестко?

— Такая опасность была всегда. Некоторое время спустя я узнал о том, что меня прикрыл вроде бы сам Леонид Брежнев. Гусаку напомнили из Москвы: будет очень плохо, если Чехословакию станут покидать такие певцы, как Карел Готт, — ведь такими артистами может гордиться весь соцлагерь. Это, наверное, и объясняет вежливое обращение со мной. Если бы не указания из Москвы, то кто знает, что бы случилось со мной и моей семьей. А так я остался дома и мог практически свободно ездить за границу. На Запад и на Восток. Тем не менее меня до сих пор многие обвиняют в том, что я продался, стал воспевать режим. Но я всюду ездил только потому, что меня приглашали. И никто почему-то не вспоминает, что мои голосовые связки заработали для ЧССР столько, сколько не могли заработать и четыре процветающие фабрики, — ведь практически все доходы от концертов шли в казну государства.

— Вы раз двадцать приезжали в Союз — то на гастроли, то для записи песен. Чем запомнились эти турне?

— Самые яркие впечатления, как ни странно, связаны вовсе не с концертной деятельностью. В 1987 году Михаил Горбачев пригласил меня в Москву на международный форум «За безъядерный мир и за выживание человечества». Я оказался в одной компании с Милошем Форманом, Мариной Влади, Йоко Оно, Клаусом Марией Брандауэром, Клаудией Кардинале, Альберто Сорди, Норманом Мейлером, Грэмом Грином, Хуаном Антонио Бардемом, Дамиано Дамиани. Мы все жили в одном крутом отеле, и предполагалось, что за закрытыми дверями форума мы будем совершенно открыто говорить о возможностях разрядки. Что произойдет, если Америка и СССР прекратят гонку вооружений? Сколько денег тогда будет сэкономлено на экологию, насколько лучше может стать жизнь на Земле! В общем, все пять дней мы вели дебаты о том, как спасти мир. Это было совершенно фантастическое время. А в довершение всего нас пригласил в Кремль Горбачев. Встречались по-дружески, без протокола. В огромном зале, где на самом видном месте висел огромный портрет Ленина, сидели вовсе не члены Политбюро, к чему все привыкли за много лет. Вместо партактива рядом с Михаилом Горбачевым оказались ведущий эксперт по вооружениям из НАТО, а также другие известные специалисты с Запада. Были среди присутствующих и руководители крупных мировых банков, господа с Уолл-стрит, ведущие бизнесмены, даже старенький Арманд Хаммер. Все это напоминало русскую сказку: все идеологические препоны разом рухнули, как будто по мановению волшебной палочки, и непримиримые противники сошлись за круглым столом.

— Ну и как вам Кремль?

— Когда я входил в Кремль вместе с американским режиссером чешского происхождения Милошем Форманом, нас просили люди из огромной толпы: «Если увидите Горбачева, передайте ему мое письмо!» Признаюсь, меня глубоко тронуло то, что они обращались к новому царю со своими проблемами и верили, что он, прочитав их письмо, безусловно, поможет. Милош Форман мне тогда сказал: «Ущипни меня, если я сплю! Если бы нам в 1968 году кто-то хотя бы намекнул, что менее чем через двадцать лет мы встретимся в Кремле, где нас будут призывать к размышлениям о демократии, то я бы счел этого человека сумасшедшим». Тогда, в 1987-м, у чехословацких политиков была совершенно иная точка зрения, и демократические чаяния советских братьев им казались опасным бредом. Пока мы шли длинными кремлевскими коридорами, меня постепенно охватывало благочестивое смирение — вот она, история, до которой можно дотронуться. Прошли через помпезный зал, потом спустились по длинной лестнице и попали в старинные катакомбы и туннели под Кремлем. Далее мы проходили через бесчисленные залы и часовни, интерьеры которых мне напомнили иллюстрации к русским сказкам. По пути к Горбачеву я как будто сам уменьшился и стал совсем маленьким.

Все банкиры, актеры с мировой известностью, певцы, писатели, режиссеры робко замерли, и вдруг я заметил, что они перестали излучать привычное западное самодовольство и непоколебимую уверенность. Зато уверенность исходила от хозяина Кремля. Помню, как я разговорился с одним из православных иерархов. Я сказал ему, что мне импонируют невероятная непосредственность Горбачева и то, что в нем нет снобизма прожженных партийных функционеров. Однако мой собеседник таинственно улыбнулся и начал рассказывать о православных пророчествах. Дескать, один из православных пророков в период после Наполеоновских войн заявил: «Нашу отчизну ждет много побед, страна будет великой империей, но эта империя разрушится, как только к власти придет Михаил Меченый». Признаюсь, мне стало не по себе. Спустя много лет после той встречи я думаю, что, несмотря на пророчества, как когда-то люди отправлялись за лучшей жизнью на Запад, однажды они пойдут на Восток. Не только рабочие места и ваши неисчерпаемые ресурсы привлекут новые силы в Россию, но и ваша духовность, особая аура страны.

— Вы когда-нибудь сталкивались с КГБ во время своих поездок в СССР?

— Не сочтите меня мнительным, но я постоянно чувствовал присутствие невидимого ока. Куда бы я ни приехал, будь то Ленинград, Москва или другие города, я всегда менял номер, который мне предоставляли в гостинице. Мне так было спокойнее. Всякий раз находил сотню причин, почему мне не подходит предложенный. Уверен, что те, кто нас сопровождал в гастрольных поездках по Союзу и отлично говорил по-чешски, работали на КГБ. Они были такие милые, улыбчивые, внимательные и так непосредственно шутили, за что могли бы спокойно сесть на пять лет. В принципе они сами себя этим выдавали.

— А в чистосердечии ваших русских друзей вы никогда не сомневались? Известно же, что многие, общавшиеся с иностранцами, попутно делились информацией с органами.

— Мои друзья — актеры, композиторы, музыканты, писатели. На них можно было всегда положиться. И если бы им нужно было отдать последнее, то они без колебаний сделали бы это!

— Как вы выходите из положения, если на концерте случается что-то непредвиденное?

— Если у меня вылетает из головы фрагмент текста, сигналю звукорежиссеру: дескать, микрофон не работает. Иногда затыкаю брешь какими-то другими словами, которых сам не понимаю. А с некоторых пор я не стремлюсь петь на концертах словацкую народную песню «Шел Мацек», которая всегда принималась на ура дома и за границей. Дело в том, что как-то раз я исполнял эту песню в пражском концертном зале «Луцерна». В моде тогда были очень узкие брюки, которые иногда приходилось натягивать на себя даже лежа. Вышел на сцену и разминки ради решил исполнить отработанный прыжок горца. Подскочил, и вдруг мои брюки треснули по швам. И спереди, и сзади. Вырвал из рук ближайшего музыканта ноты, прикрылся и убежал со сцены.

— Сколько вы зарабатывали во времена социалистической Чехословакии?

— Мне повезло: меня включили в число певцов первой категории, поэтому я получал 600 крон за концерт в зале, вмещающем несколько тысяч. Зато мой гонорар увеличился, когда я получил заслуженного артиста: не поверите, мне стали платить 1200 крон за концерт! Когда дорос до народного, стало и вовсе здорово — 1600 крон (в 80-е годы это было примерно как 160 советских рублей. — «Итоги»).

— Сколько сейчас вам приносят гастроли?

— Точные цифры привести нельзя. Поверьте, если бы не спонсоры, ни одно турне невозможно было бы организовать и уж тем более получить какую-то прибыль. Затраты на организацию, включая страховку, перевозку аппаратуры, — астрономические.

— Но не секрет, наверное, сколько вы заработали на записи дисков?

— Практически ничего. Послушайте, когда Дин Рид, американский актер, певец и композитор, пламенный борец против империализма, живший в ГДР, приезжал к нам в Прагу, он потребовал, чтобы ему платили в долларах. А я что? Мне бы такое и в голову не пришло. Когда я записал свою первую пластинку в Союзе в конце 70-х, она разошлась пятимиллионным тиражом. Представляете, что бы это значило сейчас? Но на «Мелодии» мне платили двести рублей за песню: продается диск или нет — это не имело значения. Мой гонорар оставался неизменным. Шесть лет назад я, например, заработал золотой диск на «Мелодии», но представители компании популярно объяснили мне со сцены Кремлевского дворца, что не могут наградить меня золотым или платиновым диском, потому что это расценивается как маркетинговый ход, а они выше этого.

— Что вы ответили?

— Я их успокоил тем, что то же самое случилось со мной и на родине. Главное, не будем потворствовать рынку! (Улыбается.) Самый успешный в Чехословакии альбом «Рождество в золотой Праге» (1 400 000 экземпляров) был записан в 1969 году. Туда вошла и духовная музыка вроде Ave Maria и Ave verum corpus, так что идеологически подкованные товарищи настоятельно советовали «Супрафону» ни в коем случае не привлекать внимание к этой пластинке. Дескать, песни красивые, но как мы можем славить религиозный праздник? Поскольку продажа шла чуть ли не из-под полы, я так и не получил в итоге золотой диск. Но любители музыки поняли меня правильно: я стал символом молчаливого сопротивления. Я попытался обратиться к духовному и вечному, когда о духовности было вообще запрещено говорить.

— И все же вы человек богатый, не скромничайте. Картины пишете и успешно продаете, свои выставки устраиваете, не говоря уже о том, что после бархатной революции стало грех жаловаться на гонорары.

— Я был к тому времени уже раскручен и получил право на заработанное. Богат тот, кто может распоряжаться своим временем. Исходя из этой логики, я беден, как церковная мышь.

— Говорят, что судьба тенора — это как приговор. Публика ожидает от них всегда самых ярких выступлений...

— ...В то время как мы, теноры, обычные люди. Певец должен быть всегда в форме. 365 дней в году. Причем до тех пор, пока певец не закончит по каким-либо причинам свою карьеру, он не имеет права на «плохие дни». Если мы не совсем в порядке, зрители это сразу определят и вынесут свой вердикт. Тенор — голос хрупкий и ранимый, каждое расстройство сразу заметно, ощутимо на слух. Точно так, как это было в античном Колизее, когда зрители выражали свою волю, поворачивая палец вверх или вниз, происходит сейчас в оперной и поп-музыке. Компромиссов не бывает. Говорят, например, когда Лучано Паваротти в опере Пуччини «Богема» на сцене Венской оперы недотянул одну-единственную ноту (просто в ответственном месте его подвел голос), его на протяжении последующих шести лет не ангажировали для выступлений в этом театре. Это цена одной ноты!

Что касается наших профессиональных хитростей, то меня всегда интересовало, что посасывает Лучано Паваротти на сцене во время концертов, которые транслируются по всему миру. Когда я пошел посмотреть на него перед концертом в Праге, то увидел, что на пресс-конференции перед ним стоит стакан, полный льда. Паваротти объяснил, что, с тех пор как он на протяжении всего концерта глотает кубики льда, у него нет проблем с голосом. Ангина, катар верхних дыхательных путей и все такое прочее обходят его стороной.

— У вас всегда было много поклонниц. Загадочные русские женщины, наверное, тоже не оставляли вас без внимания?

— У меня есть такие поклонницы, которые могут продать свои драгоценности, чтобы сопровождать меня по миру во время гастролей, а есть постоянные фанатки, встречающие меня повсюду в аэропортах в России. Кстати, мое первое знакомство с «загадочной русской душой» произошло еще в Ленинграде в 70-е. Женщина подошла ко мне после концерта и заявила, что не отстанет, пока я не пойду с ней. Я осторожно разузнал, что значит это «не отстанет». Не хочет ли она, например, остаться со мной на всю жизнь? Когда понял, что нет, то перестал ссылаться на усталость и массу других причин. Вскоре мы оказались в небольшой, но со вкусом обставленной квартире. Я присел к столику, на котором стояли обязательная бутылка водки и ваза с фруктами. Потом она села напротив меня, и я впервые смог спокойно рассмотреть эту даму. Ей было около тридцати лет: красивые черные волосы, необычайно тонкое и нежное лицо, высокий лоб и энергичные глаза, которые смотрели на меня с любопытством. Я все еще не мог избавиться от ощущения, что она думает о том, как проведет со мной следующие 30 лет жизни. Потом мы чокнулись и... мне показалось, что я влюбился. Даже сказал, что уеду вместе с ней, куда она захочет, как только закончатся эти гастроли. Когда наше рандеву было в самом разгаре, я вдруг заметил фотографию на стене: с нее мне улыбался широкоплечий моряк. Она сказала, что это муж. Я чуть не поперхнулся и мигом протрезвел. В течение следующих нескольких секунд мне удалось сыграть самый выразительный в моей жизни этюд — Станиславский бы позавидовал. Я изобразил, что мне стало очень плохо, и вылетел из квартиры вон на морозную улицу.

— Понятно, почему за вами всегда держалась репутация донжуана...

— Теперь я семейный человек, и для меня главное, чтобы мои маленькие дочери были счастливы. Внутри меня что-то изменилось к лучшему, и я по-другому смотрю на семью. Мне всегда казалось, что семья и творчество несовместимы. Но это оказалось заблуждением. Мне очень важно ввести в жизнь двух маленьких детей и поделиться с ними своим жизненным опытом. Теперь с нетерпением жду каждого возвращения домой после концертов. Горжусь тем, как успешно идут дела у моих старших дочерей Доминики и Люции. Люция в прошлом году сделала меня дедушкой. Я с радостью жду наступления каждого нового дня. Стараюсь, чтобы меня окружали положительно настроенные люди, и вытесняю из своего окружения негатив.

— Неужто все желания исполнились?

— Никогда не думал, что буду так долго петь. Казалось, до 30 лет — это предел. Я очень благодарен судьбе.

Прага

Елена Зигмунд. Журнал «Итоги»

975


Произошла ошибка :(

Уважаемый пользователь, произошла непредвиденная ошибка. Попробуйте перезагрузить страницу и повторить свои действия.

Если ошибка повторится, сообщите об этом в службу технической поддержки данного ресурса.

Спасибо!



Вы можете отправить нам сообщение об ошибке по электронной почте:

support@ergosolo.ru

Вы можете получить оперативную помощь, позвонив нам по телефону:

8 (495) 995-82-95