У столичного театра «Эрмитаж» было бурное лето. То пожар, то голодовка. Так нынче отстаивают жилплощадь. Белла Ахмадулина назвала Михаила Левитина, художественного руководителя театра «фраер-погорелец». Теперь они говорят, что пожар оказался кстати: обнажил давно прохудившуюся крышу, из-за чего в театре всегда было прохладнее, чем надо бы. И ее починили. И даже успели к открытию сезона. Так что Михаил Левитин, может, и фраер, но уже не погорелец.
- Михаил Захарович, когда вас называют режиссером, вас это не смущает?
- Смущает.
- А что для вас стоит за словом «режиссер»?
- В юности, живя в Тарусе, я попал в бурю на Оке, и понадобилось переправлять детей с пляжа. Страшный ливень. И мужчины передавали детей из рук в руки в лодку, перевозили женщин. Это были добровольные спасатели. Для меня режиссура заключается в попытке провести хороших, надеюсь, одаренных людей на ту сторону.
- И эти люди понимают вашу задачу?
- О-о-о! Ничего они не понимают, они считают, что я обязан вести их на ту сторону. Это касается даже не именно меня, а вообще тех, кто берет на себя функции спасателя. Но лучше, чтобы люди сами могли в ненастье переплыть любую реку и спастись. Человек должен готовить себя к очень мощной самозащите, к умению жить в любых обстоятельствах. Это если стараться говорить образно и красиво. Но если говорить честно, я еще в детстве знал, что такое режиссер, и за этим словом для меня стояло много прекрасного, обязательно связанного с судьбой, а не только с профессией. И для меня это люди, которые умеют все. Хотят, стараются уметь все в жизни. Они свои человеческие возможности обнаруживают до конца. Другое дело – сколько этих возможностей. Но – до конца.
- Можно ли провести такую параллель: актер создан для режиссера, как человек – для Бога?
- Никто не создан ни для кого. Это вообще по самому настоящему большому счету дело добровольное – работа в театре. И добровольное дело – такая форма работы в театре. Положим, артист и режиссер. Ведь в свое время действительно были авторы, большие авторы, и они толково и удовлетворительно для себя воплощали собственные пьесы. В драматургии сильных авторов – не в ремарках, а именно в драматургии – скрыта мощная режиссура. Ее тоже нужно услышать. Но если проводить идеальную параллель, то это дирижер и оркестр. В моем случае – дирижер с композиторскими тенденциями.
- Мне кажется, что режиссер – это человек, который рассказывает о себе с помощью других людей – «загребает жар чужими руками».
- Нет, для меня эти люди – часть меня самого. И события, происходящие с ними… Они сами – такое событие, буквально, их пластика, запах, цвет их волос, отсутствие оных – все это содержание моей жизни. Это не значит, что я весь в театре, с ними, но когда я с ними, то я с ними.
- Вам не мешает, что они мыслят, что по-своему что-то понимают, представляют, не всегда совпадая с вами?
- Мне это всегда интересно, мне бы хотелось, чтобы они больше думали, решали… Единственное, что мешает – когда вдруг обнаруживается непонимание в простых вещах, которого за много лет близости и совместной работы могло бы и не быть. Вот это раздражает меня отчаянно. Семейные такие претензии: как же ты меня не понимаешь, когда столько лет со мной живешь? И тем не менее, я прекрасно знаю, что абсолютное понимание невозможно. Что каждый новый спектакль – это попытка снова обрести прежнее, уже теперь утерянное или оставшееся в прошлом понимание. Но фактически такие отношения с ними, постоянно повторяющиеся, идущие по кругу, - они как и вся наша жизнь, наша история, наш мир. Театр воплощает нечто, похожее на сердцевину круговращения. Мы идем по кругу. Мои спектакли – это все время одно и то же, одно и то же, верчение. Надеюсь, что в этом одном и том же мы становимся интереснее, точнее, изобретательнее.
- Перипетии личной жизни отражаются в вашем творчестве?
- Да! Чрезвычайно! Но они отражаются не сюжетно, а как бы смыслово. Просто понимаешь иначе и природу людей, тебя окружающих, и природу собственной профессии, и вообще как-то иначе понимаешь жизнь. Глубже или хуже, беднее, виднее – это уже не мне судить. Но то, что иначе, - безусловно.
- В вашем труде много мистики?
- Дело в том, что в силу такой простой мизансцены, которая заложена в факте театра, в архитектуре, в пространстве театра, самые обычные вещи приобретают многосмыслие. Это происходит само собой. Все приобретает особый смысл. Но начинать с необыкновенных, мистических вещей не стоит. Надо действовать в кругу простых и понятных тебе вещей. Все равно театр придаст им волшебный оттенок обязательности. Вот тут мистика. Мистика в том, что я отделяю театр от тех, кто в нем работает. Театр – как некое существо. Я убежден, что оно живет.
- Работа над спектаклем не похожа ли на испорченный телефон: актеры по-своему играют, зрители по-своему воспринимают – в результате первоначальный замысел ясен лишь режиссеру и ни до кого более не доходит? Вас это не смущает?
- Все в жизни доходит отзвуком. Нужно работать ради самого путешествия. Надо предполагать просто гигантские препятствия на своем пути, ждать их, хотеть их, и чтоб твой замысел не боялся различных метаморфоз и превращений, вплоть до превращения самого страшного, когда приходит зритель и начинает диктовать свои условия жизни спектаклю. Это самое страшное из превращений – адаптация к залу, потому что зритель уж совсем не посвящен в твои планы, в твои намерения.
- И вы миритесь с этим?
- Да, я с этим считаюсь. В конце концов, можно просто не смотреть свои спектакли.
- А как вы поступаете с человеком, который садится вам на шею, начинает болтать ножками и погонять вас в нужном ему направлении?
- Таких людей не было. И никогда не будет. Если они возникают, я с ними просто расстаюсь – они уходят из этого театра. Я говорю, что их не было, но вспоминаю, можно ли назвать поведение тех или иных близких мне актеров таковыми. По прошествии пятнадцати-двадцати лет при моей подчеркнутой любви к тем, с кем я начал идти и с кем старею и считаюсь с ними, конечно, кое-кто пытался проявить власть надо мной, но так как у нас нет понятия административной власти, а есть понятие художественного авторитета в театре, то я не выдерживаю этого, и мы расстаемся.
- Актеры отличаются от других людей?
- Это абсолютно другие… вы говорите «люди», я не знаю, можно ли назвать их этим словом. Я называл их словом «отражения». Я писал, что актеры отражают тех, кто в них смотрит. Конечно, это почти так, тоже не выражает до конца сущности. Да не обидятся на меня актеры, что я говорю, мол, они не люди. Я вкладываю в это более мощное значение, в то, чем их надо было бы назвать. Потому что они – сама природа. Конечно, когда ты имеешь дело с самой природой, такой переменчивой, это безумно тяжело. И потом, не забывайте, что они существуют по одну сторону зеркала, а ты существуешь с другой стороны зеркала. Естественно, они видят все ровным счетом в обратном отображении, и тебе приходится бесконечно представлять себе, что они там видят, и переводить им свой взгляд на их язык. Это чудовищно трудная работа, которая безмерно меня раздражает, так как я занимаюсь еще и литературным трудом и могу излагать для самого себя то, что хочу, непосредственно теми словами, на какие способен, без перевода. Я не говорю о результате.
- Актеры порой говорят, что настоящая жизнь для них – в театре. Это у них извращенное мироощущение или они обостренно чувствуют то, что не дано постичь нам?
- Конечно, для них настоящая жизнь существует в театре, потому что это жизнь свободного, воплощенного человека. Жизнь, в которой ты воплощаешь свои мечтания. Они же все время живут в художественной реальности. Одним нужны наркотики или какое-то опьянение, или какая-то занятость, а они заполняют жизнь воображением. Причем, я повторяю, это духовно зримая жизнь – они могут воплотить самые безумные свои желания и эмоции, могут стать кем угодно, почувствовать что угодно и пережить часы победы над, в силу обстоятельств, бескрылыми существами или теми, кто не подозревает о своей возможности взлететь. Конечно, им можно позавидовать: они живут в воображаемом мире.
- В творчестве режиссера чего больше: космических озарений или чернорабочего труда?
- Реальности. Это не труд и не космическое озарение. Я должен быть им, актерам, всегда интересен. И для этого я должен быть собой. Все время быть собой. Я должен бесконечно теребить свою душу, давать ей работу. Ни обстоятельства мои, ни судьба не позволяют мне успокоиться. Я нахожусь всегда в новых для себя обстоятельствах, а если они новые, то и я новый. По-моему, я актерам еще не надоел. У нас прекрасная труппа театрально сильных людей: и Гвоздицкий, и Морачева, и Храпунков, и Пожаров, и Белоусова, и Романов, и Панченко, и Горячев… очень я боюсь кого-то забыть, много замечательных актеров, которые как бы слушают меня душой, они настроены на эту волну. Пока мы честно существуем как художники, мы друг другу интересны. Как только начнем существовать как обыватели, мы будем не нужны друг другу.
- Они от вас как-нибудь защищаются?
- Конечно. Вероятно, время от времени у них возникает ложное или не ложное впечатление, что от меня исходит некая опасность. Но не на репетициях, на репетициях они от меня никогда не защищаются. Так как актеры люди очень мнительные и часто живущие вне реальности, они могут заподозрить меня в каких-то намерениях, и стоит колоссального труда убедить их поступками, жизнью, что намерений таковых не было. Но это не исключает, что они все равно будут думать, что просто каким-то чудом пронесло, а так планировалось то-то и то-то. Они любят такие ситуации: защищать, подозревать всевозможные катастрофы внутри театра, внутри города, общества. Я их понимаю, потому что они должны быть в подвешенном состоянии. Подвешенное состояние – это нормальное состояние артиста.
- Озарение типа «жизнь – театр, и люди в нем актеры» вас посещало когда-нибудь?
- Нет-нет, я говорю вам совершенно точно, что жизнь к театру не имеет никакого отношения. Театр существует сам по себе и изредка озаряет нашу жизнь. Люди – какие они актеры? Просто шантрапа. Шантрапа вне категории выразительности, вне эстетических, духовных категорий. Большей частью мы являемся шантрапой.
- Бывает ли так, что, наблюдая какую-то житейскую ситуацию, вы думаете с досадой: как плохо срежиссировано?
- Это если относиться к режиссеру как к провокатору, который нечто устраивает. Ситуации интересны мне, только если они самой жизнью срежиссированы, а если срежиссированы какой-то партией, какой-то общественной ситуацией, - это мне совершенно не интересно, это преходящее. А вот жизнь подсказывает иногда изумительные вещи, но я вам скажу, что не все их видят. Восприятие зависит от индивидуального взгляда художника. Надеюсь, то, что мне дозволено видеть Богом и моим скромным даром, я вижу один.
- У вас есть ощущение своей избранности?
- Да, у меня есть ощущение, знаете, какое… Никогда не думал о славе и, судя по тому, как течет моя жизнь, если вы присмотритесь к ней, я никогда ее как бы не искал и не добивался, не строил свою биографию как биографию, на людях происходящую. Но дело в том, что я родился и сразу попал в очень сложный и прихотливый механизм жизни и по-прежнему кручусь в этих шестернях главного механизма, приводящего в действие жизнь. Мне всегда интересно. Я все время в интересном мире. Говорят, что я обольщаюсь: мир не так интересен, как мне кажется. Я что-то не понимаю, о чем они говорят.
- У вас премьера – «Женитьбя»…
- Спектакль называется «Женитьба Н.В.Гоголя». Название не случайно. Говорить мне нечего, кроме одной особенности этого спектакля. Мне кажется, в нем остро-остро будет ощущаться колоссальная разница между мужчинами и женщинами. Разница, в принципе, убийственная. И эта разница мне давно ясна. Я вообще не уверен, что мы представители одного вида. И думаю, что и у Гоголя были на этот счет очень сильные сомнения. Вот этот взгляд, если он не придуман, а органичен для создателя, бросает на спектакль весьма неожиданный свет. В спектакле много секретов. Еще хочется, чтобы людям было забавно сидеть в зале.
- У вас нет ощущения, что в театре сейчас все меньше нуждаются в актрисах, в женщинах, то есть мы постепенно идем к японскому театру «Кабуки», где все роли исполняют мужчины? Но в русском варианте.
- Просто между женщиной-актрисой и всякими бесконечными «мисс», которые возникают в нашей жизни, уже трудно усмотреть разницу. Нет женщин-клоунесс. Я всю жизнь любил женщин на сцене, и такие актрисы, как Татьяна Васильева, Лия Ахеджакова, еще я назвал бы несколько имен, не хочу сейчас называть, такие актрисы нужны любому театру, и ни к какому «Кабуки» бы не стремились… Или пусть они будут другого плана, как Алиса Коонен, предположим, героико-романтические индивидуальности. В общем, нужны очень мощные личности, но их же мало. А женщина себя и в обществе, и в театре обрекла на роль какой-то «мисс» и тем самым поставила себя в очень неравное положение. Она как будто отдала свои права, а взяла какие-то другие права. И таких актрис, как моя любимая актриса Серафима Германовна Бирман, острая, позволявшая себе быть смешной, некрасивой, нелепой и от этого иногда становившаяся действительно прекрасной, их мало. И, конечно, они рожают, что нормально, уходят, на них сложно делать опору. Но, думаю, основная причина – в качестве женской актерской индивидуальности…
Из этого театра актеру невозможно уйти первым. Театр уйдет сам, как почва из-под ног неверного. Наденет кепку, клетчатое пальто и ускользнет в боковую дверь смутным обликом режиссера. И почувствуешь отчаянную опустошенность, потому что давно уже говоришь его голосом, жестикулируешь его руками и даже голову держишь очень похоже – вперед упрямым лбом. Это не ты уйдешь из театра, а он уйдет из тебя. И придется начинать с пустоты.