Пушкин — гондольер в Венеции.
— Ты понимаешь: какая махина! Город на воде... Этот город как раз по мне.
Ночью мне снился батискаф. Я и сногсшибательная толстушка в плавательных очках вместо бюстгальтера, впритирку, пролезли в кабину, успев по дороге пообедать припрятанной у неё в резинке очков вязанкой мочёных ягод (они висели ровно накрест очкам, создавая ощущение мишени, что было пророчеством, потому...) и сделать кареглазую дочку, которая, собственно, и села за штурвал батискафа, поскольку родилась океанологом, знающим пять языков любви, на которых нужно говорить с акулами (что мне было необходимо, потому что мою толстушку постоянно кто-нибудь норовил унести; она стала мой оборонительницей).
... Слепой дождь застил нам глаза. Распаханное по зенице, око Давида лило в три ручья. Он сказал:
— Я царь Давид. Этот город принадлежит мне.
Гондольер вынул из уключин вёсла и засунул в них свои бакенбарды. Из окон окружных домов стали выглядывать пожилые венецианки с висячими серьгами, ниспадающими на пожухлые, как осенняя листва, груди.
— Это мои бабушки! Мои!
И он крикнул ещё раз, зычно:
— М-о-о-о-о-и!
Так, что взятая им октава толкнулась от угла одного дома, скакнула, как дикая обезьяна, на барельеф другого, затем сбила с ног гондольера, который немедленно упал за борт, и унеслась вдаль, на окраину города, где разбудила спавшего со времён императора Августа осьминога.
— Ты понимаешь, Давид. Я — убийца!
— Так я тоже! В этом и суть!
Он не понял меня. Но гондольер Пушкин, заслышав моё рассуждение, повисший на борту, моментально спрыгнул обратно в воду, хотя в нашу сторону набегала волна, поднятая щупальцевой разминкой осьминога после тысячелетнего наркоза, в который его погрузил самолично апостол Иуда, купивший мака у проезжего китайца за те самые тридцать сребренников, которые он заработал предательством (предки Иуды потом вставят китаёзам по самое не балуй именно по этой причине, а не в рамках западной экспансии).
— Г...ндон он, а не гондольер, вот что, — протянул царственно Давид.
Я убил его. Брюнета, бледного, много обещавшего в этой жизни, единственно сродного по своей колоратуре великому городу Венеция.
Меня же, вместе со всем городом, накрыло цунами. Так я и расстался со своей сногсшибательной толстушкой, навсегда утратив мой батискаф.
Глеб Буланников