«Я с детства ранена смертью и любовью», — так писала Зинаида Гиппиус, замечательный поэт и великолепный, незаменимый свидетель эпохи. «Петербургские дневники» вобрали в себя предощущение катастрофы накануне и внутри зудящего периода между Февралём и Октябрём. Гиппиус понимала всё слишком хорошо и имела талант описать своё понимание, зафиксировать свои и чужие переживания, протранслировать настроение без позы, а как есть — взбалмошно, импульсивно, скоро, страстно, опрометчиво.
1910-е годы
Стихи Гиппиус — это иногда до зубного скрипа ясная, а иногда артистически экзальтированная ворожба. Случайная роль первой музы Серебряного века под луной распустилась легкоусвояемыми ведьмиными атрибутами, с которыми, надо сказать, и сама Зинаида Николаевна, осознанно баловалась:
Тени легкие люблю я,
Милы мне и ночь — и день.
И ревнуя, и колдуя,
Я легка, сама — как тень.
Дверью — может лишь Валерий
Брюсов — Белого пугать!
Что мне двери, что мне двери,
Я умею без потери,
Не помяв блестящих перий,
В узость щелки пролезать.
В её лирике презрительное отношение к душевному мещанству замешано с мистическим переживанием момента здесь-и-теперь, но на уровне формы Гиппиус самой себе кладёт успокоительное в горло, вечно осекается и тихнет, болезненно меркнет у себя же внутри и грубо выкорчёвывает свою же дрожь, будто рубанком срезая мурашки с рук.
Ранение любовью и смертью, полученное в детстве, осталось в ней единой невытащенной пулей, которая порой страшно ныла, не давая забыть о главном, не позволяя погаснуть внутренней связке: любовь и смерть. Это естественно не позволяло ей совершить глупость в выборе между истиной и счастьем:
Но вас — «по-Божьему» жалею я.
Кого люблю — люблю для Бога.
И будет тем светлей душа моя,
Чем ваша огненней дорога.
Я тихой пристани для вас боюсь,
Уединенья знаю власть я;
И не о счастии для вас молюсь —
О том молюсь, что выше счастья.
Гиппиус (как бывает под луной) носила брюки и самоуверенно проглаживала культурные складки, легко задевая и прямо критикуя врагов и друзей. Прямота в оценке окружающих всегда была характерной чертой Зинаиды Гиппиус, что сыграло важнейшую роль при описании тёмных времён. Под её светским руководством (в противовес духовному руководству Мережковского) кипел главный литературно-философский салун эпохи, из которого вышли многие буйволы и арлекины новых философии и литературы. Дома у Мережковских гостили Блок, Белый, Брюсов, Розанов, Керенский, Савинков, а дальше я буду только снижать уровень пафоса, поэтому остановлюсь, этого достаточно.
Гиппиус действительно видела и знала время в лицах. Также его знал и её муж Мережковский, но он мыслил длинными дистанциями и упускал момент: для него было не трудно очертить в трёх штрихах судьбу целого христианства, но сейчас — здесь вот — понять, что Керенский не жилец, деятельно могла только Гиппиус. В дневниках (которые и стали её главным прозаическим достижением) она была эмоциональна, но конкретна, она жутко спешила, но ничего не упускала — фиксировала каждую мысль, каждое событие, каждый укол, каждое сомнение. При этом она удивительным образом умудрялась не опубличивать приватную жизнь, не вываливать на читателя интимные подробности. Весь текст Гиппиус — это добрые и злые нервы, которые, как гаршинская Attalea Princeps, изнутри пробивали кожу и высыхали вне естественной среды обитания.
Зинаида Гиппиус пылала вместе со своей страной, и к Октябрю 1917 года дотлела окончательно. Дневник она дописывала на корочке чёрной тетради, остыв, бесстрастно, с лёгкостью, как предписано, погрузив свой ум во ад, то есть впервые подтянув его к наличной действительности, а не наоборот.
Ничего лучше, чем «Чёрные тетради» Гиппиус, в русле гражданского восприятия и переживания революционного времени и гражданской войны найти невозможно.
После личной трагедии большевизма и эмиграции Гиппиус уже никого не поддержала и врастала в собственную статую, отрезала коротко и надеялась безропотно. После смерти мужа она подверглась остракизму — то ли за верность ему, то ли за верность себе. Но, конечно, многочисленные ряды культурных деятелей, нарождающихся из грубой глины что в советской России, что в антисоветской эмиграции, уже не стоили ни блеклой свастики на могиле Мережковского, ни срезанного ногтя Гиппиус. Уже точно нет!
Последние месяцы своей жизни З. Н. много работала, и все по ночам. Она писала о Мережковском. Своим чудесным бисерным почерком исписывала целые тетради, готовила большую книгу. К этой работе она относилась как к долгу перед памятью «Великого Человека», бывшего спутником её жизни. Человека этого она ценила необычайно высоко, что было даже странно в писательнице такого острого, холодного ума и такого иронического отношения к людям. Должно быть, она действительно очень любила его. Конечно, эта ночная работа утомляла её. Когда она чувствовала себя плохо, она никого к себе не допускала, никого не хотела…
Из воспоминаний Надежды Тэффи
Талгат Иркагалиев