Став взрослым, я прочту у Паустовского: «В детстве смертельно интересен каждый человек». Точно. Не было для меня человека интереснее, чем отец. И он это чувствовал, видел. Вот и теперь, когда пишу эти воспоминания (на сайте они будут размещены в пяти частях – прим. ред.), главным персонажем моего детства выступает отец.
п. Муромцево (Омская область)
Лето 1949-го года. Едем из Омска в таёжное село Муромцево на полуторке. Отцу – 34 года, маме – 31, мне – восемь. В кабине душно. Отец пересаживает меня в кузов, но там свирепствуют слепни. Мазь не помогает. Отец надевает мне на голову сетку накомарника. Теперь трудно дышать. Мама переносит тряску и жару без нытья, я поскуливаю. В живой природе не был ни разу. И вдруг – тайга.
В каком-то селе пересаживаемся на бричку. Нас везёт лошадка монгольской породы, мерин Гнедок, служебный транспорт отца, выданный ему как землемеру. Гнедку тяжело. Мало того, что везёт троих, его спина в крови, облеплена слепнями. Отец сгоняет их поводьями, но слепни садятся снова.
Муромцево от Омска в 200 километрах. Даже по сибирским меркам – глушь. Но первое, что вижу в селе – молодая женщина идёт по тротуару – деревянным мосткам, в шляпке с вуалью, на высоких каблуках и, что совсем непонятно, в перчатках. Идёт, манерно оттопыривая пальцы в стороны, и вдруг спотыкается, едва не падает. Каблук застрял в щели.
Подъезжаем к обычному деревенскому дому. Отец выгружает пожитки, два чемодана и два узла. Мама оглядывается. Чем-то кормит дворняжку по кличке Пальма. Отец выпрягает Гнедка и велит достать воды из колодца. Не объясняет, как это сделать. Я соображаю сам.
Отец не сразу даёт мерину попить, вода с большой глубины должна согреться. Мерин терпеливо ждёт, отгоняя слепней хвостом. В селе этих кровопивцев (их здесь называют паутами) меньше. Я бью и давлю их прямо на спине Гнедка. Конь благодарно косит глазами. Наконец, я ставлю перед ним ведро с водой. А он пытается укусить меня. Неблагодарный!
Неожиданно слышится мычание. Отец снимает навесной замок с дома. В сенях стоит корова.
– Стельная, – говорит отец. – Зимой телёночек родится.
Корова тоже служебная, но обращаться с ней нужно как со своей собственностью. Если не дай бог помрёт, придётся оплачивать её стоимость.
– Тёзка твоя, – шутливо говорит отец маме. – Маня.
– Кошмар, – отзывается мама.
Родители создают в избе уют. Мама вешает на стену гобелен «Мишки в лесу». Ставит на попа чемоданы, накрывает большой салфеткой с кружевами. Это теперь туалетный столик, где мама, глядя в зеркало, закручивает бигуди. Отец привозит откуда-то кровать с панцирной сеткой и вешает рядом с гобеленом офицерскую саблю. Моё место – на топчане, рядом с грубо сбитым столом. Есть где делать уроки.
Мама осваивает деревенскую печь. Советы даёт соседка тётя Ната (Наталья). Она приносит домашний подовый хлеб, который можно есть ни с чем. Ничего вкуснее я не ел ни до, ни после. Один несравненный запах чего стоит.
Деревня – это вообще сплошь другие запахи, которых нет в городе. Запах сена, трав, лошадей и их помёта, коров и их лепёшек, навоза, нутра дома…
Отец кормит Гнедка несколькими горстями овса, даёт еще попить и уходит по своим делам. Я осматриваю двор. Забираюсь на сеновал. Оттуда видно, что изба наша стоит на окраине, где село спускается к северу. Тайга стоит на другом берегу Тары сплошной тёмно-зелёной стеной. А центр села – на взгорье. Сколько всего дворов, не сосчитать, но людей на улицах хватает. На самом высоком месте – церковь.
Мама зовёт. Передаёт распоряжение отца – прибрать в сенях и во дворе. Принюхиваюсь. Нет, всё-таки колбасы Гнедка пахнут лучше, чем лепёшки Мани.
Мне ужасно хочется проехаться на Гнедке верхом. Но у отца нет седла. Не беда. Местные мальчишки гоняют без сёдел. И всё равно отец отказывается обучить меня. Вдруг свалюсь, сверну шею.
Задабриваю мерина. Кормлю злюку его излюбленным лакомством – хлебом с солью, подсыпаю овса. Гнедок, вроде, добреет. Самостоятельно снимаю и надеваю уздечку. И только после этого подвожу к изгороди.
Чтобы научиться верховой езде, надо сначала научиться взбираться на коня. Хорошо, когда он оседлан, сунул ногу в стремя – и ты уже на спине. Местные мальчишки взбираются и без стремян. Просто запрыгивают. Но этому ещё надо научиться.
Вспрыгнуть на мерина я могу только с изгороди. Что однажды и делаю. От неожиданности Гнедок чуть сдвигается, я шмякаюсь на землю. Снова подвожу его к изгороди, взбираюсь на неё – он снова шарахается в сторону. Успокаиваю, кормлю хлебом с солью, умоляю потерпеть. И он разрешает. Сажусь ему на спину, пускаю мерным шагом. Сначала надо научиться просто сидеть, не сползая в сторону.
Это, конечно, восторг. Особенно, когда конь идёт рысью, а тем более – галопом. Ты сидишь на живом существе, сливаешься с ним.
Местные мальчишки поят лошадей в Таре, я подъезжаю… Их четверо, сыновья главного конюха Гаврикова. Все рыжие и конопатые. (В то время было много веснушчатых). Все садят махру и матерятся через слово.
Конюшня в Муромцево – что-то вроде гаража. Там лошади, на которых ездят (на бричках) местные чиновники.
Отец тоже должен каждый вечер ставить Гнедка в этом «гараже». Но мы живём на окраине, а конюшня в центре села. Усталый отец отводит мерина на соседнее поле, стреноживает (связывает передние ноги), вешает на шею колокольчик и верёвку, привязывает к забитому в землю колу. Отец, конечно, рискует. Конь может вырвать кол и убежать. Но это не беда, найдётся. А вот волки… Здесь они двухметровые. Летом Тару не переходят (а перейти могут только по мосту), но вдруг…
Отец разрешает мне заниматься мерином. Я сам отвожу его за огород – в поле, вешаю на шею колокольчик, обвязываю веревкой, стреноживаю, вбиваю кол…
Поле тоже с особым запахом. Там полно конопли. Запах этот я вспомню лет через десять, когда мне предложат «курнуть травки»… Странно, но никто в 49-м её не сушил, не превращал в наркотик.
Гнедок теперь не только моё удовольствие, но и тревога. Вдруг вырвет кол и затеряется в высокой конопле. Так однажды и случается. Ранним утром я долго ищу его в конопле с мой рост и выше, кричу, зову, уже отчаиваюсь найти, плачу, наконец, слышу звон колокольчика… «Кол надо лучше вбивать», – ворчит отец, но это так – для порядка, на самом деле не очень сердит, хотя опоздал на работу.
Вечером приносит новенькую, сверкающую и пахнущую лаком шахматную доску. Показывает, как ходят фигуры. В конце урока пишет на внутренней стороне доски: «Сыну Виталию от папы». Ставит дату, расписывается.
У отца нет времени учить меня премудростям игры. Покупает книгу Майзелиса – для начинающих. Та же надпись, дата, подпись. Читаю, разбираю партии, вникаю. Появляется новая мечта – поставить отцу мат. Это не так просто. Он долго думает и постоянно берёт неудачные ходы обратно. Иногда одна партия длится весь вечер.
Примерно через год моя мечта сбывается – я ставлю отцу мат. Он пытается отменить мой последний ход, но я стою на своём. Он обижается, считая мою победу случайной, и долго не предлагает мне сыграть партию. Но однажды говорит, будто делает мне одолжение: «Ладно, расставляй фигуры».
Снова проигрывает. На этот раз понимает, что это не случайность, и уже не обижается. Но по-прежнему велит расставлять фигуры, что по шахматным традициям должен делать слабак.
Я удивляюсь: как может человек хорошо играть в преферанс и слабо – в шахматы? А в преферанс отец действительно редко проигрывает. Партнёров у него двое. Главный агроном и ещё один… из местных интеллигентов. Играют они по субботам. Засиживаются до раннего утра. Накануне отец каллиграфическим почерком любовно расписывает «пульку» – протокол игры в преферанс.
На столе – обязательно выпивка и закуски. Все пьют по чуть-чуть. Обычная ставка «по копеечке», но к концу игры может набежать серьёзная сумма. Хотя дело не столько в деньгах, сколько в престиже. Каждый хочет доказать другим, что он играет лучше.
В Омске я был в школе хорошистом. Учусь без троек и в Муромцево. Отец любит расписываться в моём дневнике. Он вообще любит свою подпись, постоянно совершенствует её на бумаге. А я люблю давать дневник на подпись. В этом (хотя не только в этом) смысле жизнь в Муромцево самая лучшая часть моего детства. И самые лучшие сельские учителя. Потом больше будут встречаться люди случайные в школе.
Единственное, что меня напрягает… Мама шьёт мне чёрные сатиновые нарукавники. Считает, что они сохранят мою курточку. Никто из ребят больше не носит. Меня прозывают бухгалтером. Обидно до слёз. Особенно стыдно перед девочками, кстати, их в классе 16, а нас, мальчиков, всего шесть. Люда Ковалёва просто уничтожает меня взглядом. Такая маленькая восьмилетняя фурия. А я в неё почти влюблен. Какая тут учёба…
Каждое утро я кладу нарукавники в портфель, но в классе не надеваю. А мама проверяет: залоснились – не залоснились? Я вру – она уличает. Я объясняю, что меня дразнят, уничтожают. Для мамы это не довод. Довод – нужно беречь одежду.
Дети наблюдают родителей, даже если они с ними неразлучны с первых минут жизни. Родители – всегда загадка, обычно так до конца и не разгаданная. Что же говорить обо мне. Я не просто наблюдаю, я изучаю родителей. Обычно мне важно понять, в каком они настроении. Вот отец пришёл с работы пьяненький – значит, можно о чём-нибудь попросить, и отказа, скорее всего, не будет. А вот он пришёл хмурый и трезвый – лучше не подходить. А вот совсем пьяный – тут и мама старается ничем его не разозлить и покормить чем-нибудь вкусненьким.
Я уже не пристаю с бестактными вопросами: почему папа так долго не приезжал? Или почему мамы так долго не было рядом? Я учёл свои ошибки. Не всё можно обсуждать, как это делается в доме бабки, где я долго жил без родителей. Тут мама и папа одного мнения – это большой недостаток. Они ставили этот факт бабке на вид, чем очень её обижали. За бабку вступалась Тамара. Мол, лучше сразу высказать, чем копить в себе. Отец в очередной раз называл её «соплёй зелёной», Тамара плакала…
Теперь у мамы и папы есть возможность воспитывать по-своему. Я в их полном подчинении. Скажет мама, что надо лепить на зиму пельмени сотнями штук – леплю, хотя хочется заниматься чем-нибудь другим. Скажет – надо вышить крестом накидки для подушек – вышиваю, хотя тошнит от этого занятия.
У отцовского воспитания свои причуды. Отец бреет мне голову. Говорит, волосы будут лучше расти. Но они у меня и без того нормальные. «Будут ещё лучше», – говорит отец.
А ребята говорят: «У тебя что, вши завелись?»
Отец покупает рыбий жир, наливает столовую ложку, протягивает: «Пей, это полезно». Один раз выпиваю и зарекаюсь. Такая гадость. На другой день снова – пей! Спрашиваю: «А ты?» – «Что я?» – спрашивает отец. – «Ты чего не пьёшь, если это полезно?» – «Но я же не маленький. Когда был маленьким – пил». – «Ну, покажи, как ты пил». Отец принимает игру, выпивает ложку и не может скрыть, как ему «хорошо». «Вот видишь», – говорю я.
Я вынимаю из тарелки варёный лук. Меня от него тошнит. Отец видит и заставляет есть: вкусно и полезно. Я возражаю: мне противно.
В бане он трёт меня так, словно хочет содрать кожу. Я ору, плачу. Он удивляется, обзывает меня неженкой. В нём какая-то природная грубость. Он даже будить не может аккуратно. Обязательно резким тычком. Почему? Зачем? Загадка. С годами эта грубость будет развиваться и у меня.
Всё чаще отец вспоминает, как воспитывали его. Дед Яков однажды побил своего старшенького вожжами, и с тех пор стал отец как шёлковый. Я понимаю: в этом намёке – угроза. Не буду слушаться – меня ждёт то же самое. Но мне интересно, за что же всё-таки вот так сразу, вожжами?
– За дело, – отвечает отец.
– Ну, за какое дело?
Отца раздражают мои вопросы. Ему важно, чтобы я понял: его нужно слушаться во всём. Как он говорит, я должен «по одной половице ходить, а на другую поглядывать». То есть, постоянно бояться сделать что-то не так. Ведь он же боялся.
Позже я понял его опасения. Я не надеваю в школе нарукавники. Не пью рыбий жир. Не ем варёный лук. Вступаю в пререкания. Если сразу это не пресечь, потом со мной намучаешься. А у него в планах ещё двое. Каким же примером я буду для младших?
Виталий Ерёмин