Желтые листья шуршат под ногами, осень берет свое. Одинокое странствие облаков по пустому небу предвещает перемены. Картина обыденная, ежегодная. Только странное чувство ностальгии тревожит, когда думается про неизбежное падение каждой кроны в лесу. Такое же чувство, возможно, тревожило Блаженного Августина в четвертом веке нашей эры, когда он читал труды Плотина. Ему пришлось пожинать плоды эпохи расцвета платонизма. Он жил в никогда не заканчивающейся осенней поре — с ее распутицами, холодными ветрами и пестрыми сводами деревьев. Эта пляска красок, разнообразие и синкретизм стали для средневековых философов знаком утраты величия, сопровождавшего летнее благоденствие, — античного чуда.
Св. Августин за работой (1845) худ. Александр Кабанель
Осень мысли
Если бы у средневековья было лицо, оно бы выражало страх. Но не тот страх, который вызывают современные хорроры. Это был бы такой благородный страх, завладевающий человеком, когда он думает о смерти. Что-то непреодолимое, необходимое и божественное есть в таком страхе. Именно он делает философов средних веков первыми экзистенциалистами, то есть мыслителями, взглянувшими на существование человека, как на проблему.
Но мы обязаны им не только религиозно-философским страхом, конечно. Большинство различий и понятий, с которыми философия будет работать в течение следующих полутора тысяч лет рождаются в спорах неоплатоников, христианских отцов церкви и философов востока. Они жаждали истины, поэтому им пришлось веками толковать и комментировать остатки античных трудов и Писание. Религиозные философы никогда не могли принять телесное воплощение человека за первичное и прекрасное, потому что они строили свое мышление по божественным принципам. Чем более богословской и несвободной становилась философия, тем более невыполнимы казались условия ее совершенствования, задачи ставились все более трудные — если для Августина было сложно адаптировать тексты Плотина под христианскую догматику, то невозможно себе представить, насколько противоречивой с позиции сегодняшнего дня кажется попытка доказать Бога с помощью силлогистики Аристотеля.
Каждый свой этап развития философия отмечает, как уже говорилось, все большим углублением рефлексии. И когда радикальные черты христианства начали активно влиять на размышления, патристика породила новое универсальное различие, всегда актуальное с тех пор, — различие света и тьмы, отныне включающееся в мир. Если для античного автора материя и мир, построенный из материи, были словно конструктор, который можно разобрать и собрать заново, если он получился нехорошо, то для средневекового мыслителя материя была тюрьмой для души, частицы бога, запертой в теле. Свет отражал добро (и все духовное, прекрасное, совершенное), а тьма — зло (и все телесное, грешное, лживое). Дуализм тогда победил в философии.
Наука и мысль
Спустя тысячу лет Декарт будет аргументировать ясностью и очевидностью свои убеждения в реальности камина, книг и кресла, в котором сидит, борясь с сомнением в существовании мира. До этого момента еще далеко, но уже в шестом и седьмом веках, когда христианская догма прочтения Платона окончательно победила, Каролингское возрождение закрепило первичность идеального над реальным или материальным. Сейчас мы привыкли, что в существовании тела, вещей вокруг, болезней и природных явлений никто не сомневается, если это закреплено наукой, а душа, например, или божья благодать смущают наши натуралистические убеждения гораздо чаще. Удивительно подумать, что во времена Эриугены все было ровно наоборот! Мир плоти оказывался жалкой калькой небесного царства, почти как круги на песке по сравнению с идеальным геометрическим кругом.
Как только истина, красота и добро (как в античной калокагатии) объединились под именем Бога, то есть обрели единый исток, ученые монахи принялись толковать через Писание все философское наследие. Сначала их бесконечное комментирование и филологическая дотошность привели к появлению одного из важнейших гуманитарных и философских методов познания — герменевтики.
Затем, чтобы помочь свету победить тьму, то есть познанию победить невежество, то есть добру победить зло, то есть душе взять власть над телом, нужно было оружие во много раз мощнее убеждения, нужно было последнее слово Бога или то, что его утверждает. Этим последним словом оказалось строгое доказательство Бога, над которым бились и Ансельм Кентерберийский, и Фома Аквинский. Так средневековая высота мысли достигала своего апогея. Страх смерти, ставший привычным, постепенно покорился более сильному желанию — жажде знания.
Схоластика подарила философии доказательство бога, первые университеты, первый очерченный философский словарь и кажущийся вечным спор об универсалиях, до сих пор вводящий метафизику в заблуждение. Действительно, где находится тот критерий, по которому мы классифицируем вещи? Это суть конкретной вещи диктует ее место в мире, или есть общее свойство, в зависимости от которого мы может отнести вещь к тому или иному понятию? По сути, спор этот идет со времен Платона и его ученика Аристотеля, которых высокая схоластика знала только благодаря комментариям и арабским переводам таких неоплатоников, как Порфирий.
Язык средневековой философии сделался языком науки. Труды Ньютона (и снова через тысячу лет!) были написаны на латыни. Мало того, «Philosophiae Naturalis Principia Mathematica», буквально переводится с латыни как «Математические начала натуральной философии». Греческие и латинские корни сплелись в основании древа философского познания, а плоды его мы пожинаем и сейчас. Прозвучит странно, но современная наука должна быть благодарна образованным монахам средневековой Европы за то, что у нее есть голос и метод.
«Крик» худ. Эдвард Мунк
Pro et contra
Но мы называем средневековье темными веками. Это достаточно понятная интуитивно вещь. Представьте, что вы идете по ночному городу, шумят автомобильные шоссе, из ярко освещенных кафе доносится музыка, веселые разговоры заполоняют пространство… и в миг все стихает и меркнет. Гаснут все фонари, замирают шоссе, рестораны захлопывают двери, голоса стихают. Так выглядели средневековые города. Ночами они молчали, только мрачный блеск луны озарял тихие улицы. Свет не просто так ассоциируется у нас со светом разума. Страшно себе представить, что могло бы случиться на темной улице средневекового города, окруженного часто глухими лесами, в которых прятались беглые преступники, банды разбойников, ожидающих торговый обоз или богатую карету вельможи. Ночная тьма сулила беды, дьявол мог поджидать за углом, и свет факела вряд ли бы спас одинокого путника.
Темные века — это не метафора, не иносказание. Но и осенняя пора бывает благодатна. Собранный урожай будет кормить крестьянина долгой зимой. История обычно умалчивает, какой запас знаний сохранился бережливыми монахами, как мистические алхимия и философия превратились в точные науки Нового времени. Если бы средние века действительно нанесли смертельный удар культуре, она бы не смогла пережить разрушительные захватнические и религиозные войны, страшную чуму и голод.
Скептики скажут, что голос разума потерялся в веках и его возрождение началось где-то в Италии, когда творил Джотто. Но тут уместна иная метафора. Мы делим историю человечества на периоды, чтобы ориентироваться в ней, как делим землю воображаемыми линиями, чтобы не потеряться. Поверить в кромешную тьму средних веков значило бы как раз потеряться, а не найтись. У истории не бывает прямых путей, потому что ее пишут сами люди. У одного и того же события может быть бесконечное количество интерпретаций, но выигрывает та, которую вписали в историю. Разрушая мифы об эпохах, наука стремится написать историю не только победивших, но и проигравших.
Могла бы погибнуть философия? Я думаю, что нет. Даже в плену иллюзий, подчиненная жестким задачам выживания она адаптировалась и была полезна. Со временем мы увидим, что нет никакой пропасти между эпохами, каждый поворот истории — это градиент, череда сменяющих друг друга событий, смысл которых раскрывается лишь со временем. Так сменяются времена года, и мы не сомневаемся, что почки раскроются через полгода и снова зацветет сирень под лучами теплеющего солнца. Поздние средневековые авторы и мыслители раннего Возрождения часто упрекали друг друга то в графомании, то в поклонении язычеству, но мы теперь видим, что герменевтика и первые научные открытия были новой вехой поиска истины. Где бы ее ни нашли, в природе или в древних текстах, у философии будет свой вопрос на любой ответ.
Роман Ливаров